ВЕРА И ЗНАНИЕ

ВВЕДЕНИЕ
Цивилизация настолько возвысила нашу эпоху над древней антитезой разума и веры, философии и позитивной религии, что противопоставление веры и знания приобрело совершенно иной смысл и теперь перенесено в область самой философии. В прежние времена философию называли служанкой веры. Подобные идеи и выражения исчезли, и философия неизбежно утвердила свою абсолютную автономию. Разум, если это действительно разум, присвоивший себе такое имя, стал настолько авторитетным в рамках позитивной религии, что философская борьба с позитивной религией, с чудесами и тому подобным теперь считается устаревшей и непросвещенной. Кант пытался вдохнуть новую жизнь в позитивную форму религии, наполнив ее смыслом, почерпнутым из его философии, но его попытка не увенчалась успехом — не потому, что это изменило бы смысл, присущий этим формам, а потому, что они больше не казались достойными внимания. Однако возникает вопрос, не постигла ли победоносный Разум та же участь, что и варварские народы, которые, несмотря на свою победоносную силу, обычно терпели поражение от рук цивилизованных народов, которые сдавались без боя. Варвары, возможно, и одерживали верх в качестве правителей, но духовно они сдавались побеждённым. Просвещённый Разум одержал славную победу над тем, что в его ограниченном представлении о религии было верой, противостоящей Разуму. Однако при ясном свете дня становится ясно, что победа заключается лишь в следующем: позитивный элемент, с которым Разум вступил в борьбу, больше не является религией, а победивший Разум больше не является Разумом. В новорождённом мире, который торжествует над трупом Разума и веры, объединяя их как дитя обоих, столько же Разума, сколько и подлинной веры.

Разум уже пошёл на спад, когда стал воспринимать религию лишь как нечто позитивное, а не идеалистическое. И после битвы с религией лучшее, на что был способен Разум, — это взглянуть на самого себя и прийти к самосознанию. Разум, таким образом, превратился в простой интеллект и признаёт собственное ничтожество, помещая то, что лучше его, в веру вне и над собой, в запредельность [то, во что нужно верить]. Вот что произошло в философии Канта, Якоби и Фихте. Философия снова стала служанкой веры.

Согласно Канту, сверхчувственное не может быть познано разумом; высшая идея в то же время не обладает реальностью. По словам Якоби, «разум стыдится просить и не имеет рук и ног, чтобы рыть землю». Человеку дано лишь чувство и осознание своего незнания Истины, лишь проблеск, предчувствие Истины в разуме, который является чем-то субъективным, хотя и универсальным, — инстинктом. Согласно Фихте, Бог — это нечто непостижимое и немыслимое. Знание не знает ничего, кроме того, что оно ничего не знает; оно должно искать прибежища в вере. Все они сходятся во мнении, что, как гласит старое изречение, Абсолют не столько против Разума, сколько за него; он находится за пределами Разума.

Просвещение в своём позитивном аспекте было шумом тщеславия без твёрдой основы. Оно обрело основу в своей негативной процедуре, осознав собственную негативность. Благодаря чистоте и бесконечности отрицания оно освободилось от своей безжизненности, но именно по этой причине оно могло признать позитивным знанием только конечное и эмпирическое. Вечное оставалось в потустороннем мире, слишком пустом для познания, так что эта бесконечная пустота знания могла быть заполнена только субъективностью стремления и догадок. Таким образом, то, что раньше считалось смертью философии, а именно отказ Разума от своего существования в Абсолюте, полное исключение из него и отношение к нему только в негативном ключе, стало теперь зенитом философии. Осознав собственное ничтожество, Просвещение превращает это ничтожество в систему.

В целом несовершенные философские учения непосредственно связаны с [т. е. вытекают из] эмпирической необходимостью именно потому, что они несовершенны. Таким образом, именно через эту эмпирическую необходимость следует постигать их несовершенство. Эмпирическое — это то, что существует в мире как обычное бытие (Wirklichkeit). В эмпирических философских учениях оно присутствует в концептуальной форме, как нечто осознанное и, следовательно, обоснованное. [Но] с одной стороны, субъективный принцип, общий для философий Канта, Якоби и Фихте [не относится к эмпирической необходимости, поскольку он] ни в коем случае не является ограниченным выражением духа короткой эпохи или небольшой группы людей. [А] с другой стороны, [эти философии в совокупности не являются эмпирическими или несовершенными, поскольку] мощная духовная форма, лежащая в их основе, достигла в них совершенного самосознания, совершенного философского формирования и окончательного самовыражения в познании.

Великая форма мирового духа, познавшая себя в этих философиях, — это принцип Севера, а с религиозной точки зрения — протестантизма. Этот принцип — субъективность, для которой красота и истина проявляются в чувствах и убеждениях, в любви и интеллекте. Религия возводит свои храмы и алтари в сердце человека. Вздыхая и молясь, он ищет Бога, которого отрицает в себе интуитивно, из-за риска того, что интеллект воспримет то, что постигается интуитивно, как нечто обыденное, превратив священную рощу в обычный лес. Конечно, внутреннее должно стать внешним; намерение должно воплотиться в действии; непосредственное религиозное чувство должно выразиться во внешнем жесте; а вера, хотя и ускользает от объективности познания, должна стать объективной для самой себя в мыслях, понятиях и словах. Но разум тщательно отделяет объективное от субъективного, и объективным считается то, что считается бесполезным и ничтожным. Борьба за субъективную красоту должна быть направлена именно на это: на то, чтобы должным образом защититься от необходимости, благодаря которой субъективное становится объективным. То, что красота должна стать реальной в объективной форме и попасть в плен объективности, то, что сознание должно стремиться к тому, чтобы быть направленным на экспозицию и объективность как таковые, то, что оно должно хотеть формировать внешний вид или, сформировавшись в нём, чувствовать себя там как дома, — всё это должно прекратиться, ибо это было бы опасной избыточностью и злом, поскольку интеллект мог бы превратить это в вещь (zu einem Etwas). Точно так же, если бы чувство прекрасного перешло в интуицию, не знающую печали, это было бы суеверием.

То, что субъективная красота наделяет интеллект этой силой, на первый взгляд противоречит его стремлению выйти за пределы конечного, для которого конечное не имеет значения. Но наделение силой является таким же необходимым аспектом [его отношения к интеллекту], как и его борьба с интеллектом. Это будет более подробно раскрыто в нашем изложении философии этой субъективности. Именно из-за бегства от конечного и из-за своей жёсткости субъективность превращает прекрасное в вещи — рощу в древесину, образы в предметы, у которых есть глаза, но они не видят, есть уши, но они не слышат. И если Идеалы нельзя свести к блокам и камням полностью объяснимой (verständig) реальности, они превращаются в фикцию. Любая связь с Идеалами будет выглядеть как игра без содержания или как зависимость от объектов и суеверие.

Однако наряду с этим разумом, который повсюду видит лишь конечность в истине бытия, религия имеет свой возвышенный аспект в виде чувства (Empfindung), любви, наполненной вечным стремлением; ведь она не зацикливается на каком-то преходящем зрелище (Anschauung) или наслаждении, она жаждет вечной красоты и блаженства. Религия, как это стремление, субъективна; но то, чего она ищет и что не дано ей в интуиции, — это Абсолют и вечное. Ибо если бы стремление нашло свой объект, то временная красота субъекта в его уникальности была бы его счастьем, была бы совершенством существа, принадлежащего миру; но в той мере, в какой религия как стремление фактически индивидуализирует красоту, в ней нет ничего прекрасного [с точки зрения самого стремления]. Но [чего не осознаёт стремление, так это того, что], когда эмпирическое существование становится чистым телом внутренней красоты, оно перестаёт быть чем-то временным и обособленным. Намерение остаётся незапятнанным своим объективным существованием как действие; и ни действие, ни наслаждение не будут превращены интеллектом во что-то, противоречащее истинной тождественности внутреннего и внешнего. Высшим познанием было бы познание того, что представляет собой это тело, в котором индивид не был бы единым [и обособленным] и в котором стремление достигает совершенного видения и блаженного наслаждения.

Когда пришло время, бесконечная тоска, стремящаяся за пределы тела и мира, примирилась с существованием. Но реальность, с которой она примирилась, объективная сфера, признаваемая субъективностью, на самом деле была всего лишь эмпирическим существованием, обыденным миром и обычными фактами (Wirklichkeit). Следовательно, это примирение само по себе не утратило характер абсолютной противоположности, присущей прекрасной тоске. Скорее, оно обратилось к другому полюсу антитезы — эмпирическому миру. Хотя примирение было самоочевидным и прочным в своей внутренней основе благодаря абсолютной и слепой природной необходимости [эмпирического существования], оно всё же нуждалось в объективной форме для этой [внутренней] основы. Будучи погружённым в реальность эмпирического существования, это примирение обладает бессознательной уверенностью, которая по той же природной необходимости должна стремиться к оправданию и спокойной совести. На сознательном уровне это примирение стало возможным благодаря учению о счастье. Отправной точкой здесь является эмпирический субъект, а тем, с чем он примиряется, — обычная жизнь (Wirklichkeit): эмпирическому субъекту позволено доверять обычной жизни и отдаваться ей безгрешно. Крайняя грубость и вульгарность, лежащие в основе этой доктрины эвдемонизма, искупаются лишь стремлением к оправданию и чистой совести. Но Разум не может достичь этого оправдания и чистой совести с помощью Идеи, поскольку эмпирическое [здесь] абсолютно. Только объективность интеллекта может достичь концепции, которая предстала в своей наиболее абстрактной форме как так называемый чистый Разум.

Таким образом, догматизм эпохи Просвещения и эвдемонизма не заключался в провозглашении добродетельного счастья и наслаждения высшим благом. Ведь когда счастье воспринимается как идея, оно перестаёт быть чем-то эмпирическим и случайным, а также чем-то чувственным. В высшем существе (Dasein) рациональное действие и высшее наслаждение едины. Только если мы выделим идеальный аспект высшего существа, мы сможем назвать его рациональным действием. И только если мы выделим реальный аспект, мы сможем назвать его наслаждением и чувством. Неважно, хотим ли мы постичь высшее существо со стороны его идеальности или со стороны его реальности; [ведь] если высшее блаженство — это высшая Идея, то рациональное действие и высшее наслаждение, идеальность и реальность, в равной степени содержатся в ней и идентичны ей. Любая философия представляет собой не что иное, как построение высшего блаженства как Идеи. В познании Разумом высшего наслаждения возможность различать их [рациональное действие и наслаждение] немедленно исчезает; понятие и бесконечность, господствующие над действием, и реальность и конечность, господствующие над наслаждением, сливаются друг с другом. Полемика против счастья будет отвергнута как пустая болтовня, когда это счастье будет признано блаженным наслаждением вечной интуиции. Но, конечно, то, что сегодня называют эвдемонизмом, относится к эмпирическому счастью, чувственному наслаждению, а не к блаженству вечного видения.

Бесконечность или понятие настолько прямо противоположны этой абсолютности эмпирического и конечного бытия (Wesen), что они обусловливают друг друга и едины друг с другом. Поскольку одно абсолютно в своём бытии-для-себя, то же самое можно сказать и о другом; а третье, которое есть истинное первое, вечное, находится за пределами этой антитезы. Бесконечное, понятие, будучи само по себе пустым, ничтожным, получает своё содержание от того, с чем оно связано как со своей противоположностью, то есть от эмпирического счастья индивида. То, что называется мудростью и наукой, состоит в том, чтобы подчинить всё единству понятия, содержанием которого является абсолютная исключительность, и в том, чтобы с этой точки зрения рассчитать [ценность] каждой формы красоты и выражения Идеи, мудрости и добродетели, искусства и науки. Иными словами, ко всему этому нужно относиться как к чему-то, что не существует само по себе, поскольку единственное, что существует само по себе, — это абстрактное понятие чего-то, что является не Идеей, а абсолютной исключительностью.

Неизменный принцип этой культурной системы заключается в том, что конечное существует само по себе, что оно абсолютно и является единственной реальностью. Согласно этому принципу, конечное и единичное находится с одной стороны, в форме многообразия; и всё религиозное, этическое и прекрасное относится к этой стороне, потому что может быть воспринято интеллектом как единичное. С другой стороны, существует та же самая абсолютная конечность, но в форме бесконечности как понятия счастья. Бесконечное и конечное здесь не следует полагать тождественными в Идее; каждое из них само по себе абсолютно. Таким образом, они противостоят друг другу в связи господства; ведь в абсолютной антитезе бесконечного и конечного определяющим является понятие. Однако над этой абсолютной антитезой и над относительным тождеством господства и эмпирической постижимости стоит вечное. Поскольку антитеза [между бесконечным и конечным] абсолютна, сфера вечного — это неисчислимое, непостижимое, пустое — непознаваемый Бог за пределами Разума. Это сфера, в которой нет места интуиции, поскольку интуиция может быть только чувственной и ограниченной. Точно так же в ней нет места наслаждению, поскольку существует только эмпирическое счастье, и нет места познанию, поскольку то, что здесь называется разумом, состоит исключительно в вычислении ценности каждой вещи с точки зрения уникальности и в утверждении [т. е. подчинении] каждой идеи конечности.

Таков основной характер эвдемонизма и Просвещения. Прекрасная субъективность протестантизма трансформируется в эмпирическую субъективность; поэзия протестантского горя, презирающая любое примирение с эмпирическим существованием, трансформируется в прозу удовлетворения конечным и спокойной совести по этому поводу. Как этот основной характер соотносится с философией Канта, Якоби и Фихте? Эти философии настолько мало выходят за рамки этого основного характера, что, наоборот, лишь совершенствуют его до высочайшей степени. Их сознательное направление прямо противоположно принципу эвдемонизма. Однако, поскольку они представляют собой не что иное, как это направление, их позитивный характер — это и есть сам этот принцип; таким образом, то, как эти философии видоизменяют эвдемонизм, лишь придаёт ему завершённость, которая в принципе не имеет значения для разума и философии. В этих философиях по-прежнему сохраняется абсолютность конечного и эмпирической реальности. Бесконечное и конечное остаются абсолютно противоположными. Идеальность (das Idealische) понимается только как концепция. И в частности, когда это понятие утверждается в положительном смысле, единственной возможной идентичностью конечного и бесконечного остаётся относительная идентичность, господство понятия над тем, что кажется реальным и конечным, включая сюда всё прекрасное и этичное. С другой стороны, когда это понятие утверждается в отрицательном смысле, субъективность индивида присутствует в эмпирической форме, и господство принадлежит не интеллекту, а естественной силе и слабости противостоящих друг другу субъективностей. Над этой абсолютной конечностью и абсолютной бесконечностью остаётся Абсолют как пустота Разума, неизменное царство непостижимого, вера, которая сама по себе нерациональна (vernunftlos) , но которая называется рациональной, потому что Разум, ограниченный своей абсолютной противоположностью, признаёт нечто высшее над собой, из чего он сам себя исключает.

В форме эвдемонизма принцип абсолютной конечности ещё не достиг совершенной абстракции. Ибо со стороны бесконечности понятие не полагается в чистом виде; поскольку оно наполнено содержанием, оно остаётся неизменным как счастье. Поскольку понятие не чисто, оно имеет положительное равенство со своим противоположностям; ибо его содержание — это в точности та же реальность, которая с другой стороны [со стороны конечности] является многообразием, но со стороны бесконечности оно полагается в концептуальной форме.

Следовательно, противопоставление не подвергается рефлексии, то есть оно не является объективным: эмпирическое не рассматривается как отрицание понятия, а понятие — как отрицание эмпирического, и ни одно из них не рассматривается как нечто само по себе отрицательное. Когда абстракция достигает совершенства, противопоставление подвергается рефлексии, идеальное противопоставление становится объективным, и каждая из противоположностей рассматривается как нечто отличное от другой. Единство и многообразие теперь противостоят друг другу как абстракции, в результате чего у противоположностей появляются как положительные, так и отрицательные стороны: эмпирическое является для понятия одновременно и абсолютным чем-то, и абсолютным ничем. В первом случае противоположностями являются предшествующий эмпиризм; во втором — одновременно идеализм и скептицизм. Первое называется практической философией, второе — теоретической философией. В практической философии эмпирическое имеет абсолютную реальность для понятия, то есть обладает абсолютной реальностью в себе и для себя; в теоретической философии знание об эмпирическом — это ничто.

Таким образом, фундаментальным принципом, общим для философий Канта, Якоби и Фихте, является абсолютность конечности и, как следствие, абсолютная противоположность конечности и бесконечности, реальности и идеальности, чувственного и сверхчувственного, а также трансцендентность того, что является истинно реальным и абсолютным. Однако в рамках этого общего принципа эти философии образуют между собой противоположности, исчерпывающие совокупность возможных форм этого принципа. Философия Канта устанавливает объективную сторону всей этой [субъективной] сферы: абсолютное понятие, существующее исключительно для себя как практический разум, является высшей объективностью в пределах конечного мира и абсолютным как постулируемая в себе и для себя идеальность. Философия Якоби — это субъективная сторона. Она переносит постулируемые как абсолютные антитезис и тождество в субъективность чувства, в бесконечную тоску и неизлечимую скорбь. Философия Фихте — это синтез того и другого. Она требует такой же формы объективности и основных принципов, как у Канта, но в то же время постулирует конфликт этой чистой объективности с субъективностью как стремлением и субъективной идентичностью. У Канта понятие бесконечного постулируется как то, что существует в себе и для себя, и как единственное, что признаёт философия. У Якоби бесконечное предстаёт как подверженное влиянию субъективности, то есть как инстинкт, импульс, индивидуальность. У Фихте бесконечное, подверженное влиянию субъективности, снова объективируется как долг и стремление.

Таким образом, эти философы настолько же ограничены эвдемонизмом, насколько и диаметрально ему противоположны. Это их исключительная, единственная выраженная тенденция, их программный принцип — подняться над субъективным и эмпирическим и обосновать абсолютность Разума, его независимость от общего существования (Wirklichkeit). Но поскольку этот Разум направлен исключительно против эмпирического, бесконечное существует само по себе только в связи с конечным. Таким образом, хотя эти философские течения и ведут борьбу с эмпирическим, они остаются непосредственно в его сфере. Философии Канта и Фихте, безусловно, смогли подняться до уровня концепции, но не до уровня Идеи, а чистая концепция — это абсолютная идеальность и пустота. Она обретает своё содержание и масштабы исключительно в связи с эмпирическим и, следовательно, благодаря ей. Таким образом, их чистая концепция является основой того самого абсолютного морального и философского (научного) эмпиризма, за который они упрекают эвдемонизм. Философия Якоби не идёт по этому пути. Она не отделяет сначала понятие от эмпирической реальности, а затем не позволяет понятию черпать своё содержание из этой самой эмпирической реальности, потому что за её пределами для понятия нет ничего, кроме его аннулирования. Напротив, поскольку принципом его философии является непосредственная субъективность, философия Якоби — это непосредственный эвдемонизм, только с негативным оттенком. В то время как для эвдемонизма мышление ещё не является идеальной сферой, отрицанием реальности, философия Якоби размышляет о мышлении и считает его ничем по сути.

Философия Локка и учение о счастье были ранними философскими проявлениями (Erscheinungen) этого реализма конечности (к которому до сих пор относятся нефилософские проявления, вся суета современной цивилизации). Локк и эвдемонисты превратили философию в эмпирическую психологию. Они поставили на первое и самое высокое место точку зрения субъекта, точку зрения абсолютно существующей конечности. Они задали вопрос о том, что представляет собой Вселенная для субъективности, которая чувствует и осознаёт посредством вычислений, характерных для интеллекта, или, другими словами, для Разума, погружённого исключительно в конечность, Разума, который отказывается от интуиции и познания вечного. Философии Канта, Якоби и Фихте являются завершением и идеализацией этой эмпирической психологии; они заключаются в том, чтобы прийти к пониманию того, что бесконечное понятие строго противоположно эмпирическому. Они понимали сферу этой антитезы, конечного и бесконечного, как абсолютную, но [они не видели, что] если бесконечность противопоставляется конечности, то каждая из них столь же конечна, как и другая. Они понимали, что вечное находится над этой [сферой] противоположностей, за пределами понятий и эмпирики; но они понимали, что познавательная способность и разум — это и есть та самая сфера. Таким образом, разум, который мыслит только конечное, естественно, будет способен мыслить только конечное; а разум как побуждение и инстинкт, естественно, не будет способен мыслить вечное.

Идеализм, на который способны эти философии, — это идеализм конечного; не в том смысле, что конечное в них ничтожно, а в том смысле, что конечное получает идеальную форму: они постулируют конечную идеальность, то есть чистое понятие, как бесконечность, абсолютно противоположную конечности, вместе с реальным конечным, и постулируют и то, и другое в равной степени абсолютно. (В субъективном аспекте, то есть в философии Якоби, этот идеализм может принимать форму только скептицизма, причём даже не истинного скептицизма, поскольку Якоби превращает чистое мышление в нечто сугубо субъективное, в то время как идеализм заключается в утверждении, что чистое мышление является объективным.)

Единственная самодостоверяющаяся достоверность (das an sich und einzig Gewisse) , следовательно, заключается в том, что существует мыслящий субъект, разум, подверженный конечности; и вся философия состоит в том, чтобы определить вселенную относительно этого конечного разума. Так называемая критика познавательных способностей Канта, [учение о том, что] сознание не может выйти за свои пределы или стать трансцендентным, отказ Якоби браться за что-либо невозможное для разума — всё это не что иное, как абсолютное ограничение разума формой конечности, [предписание] никогда не забывать об абсолютности субъекта в каждом рациональном познании; они превращают ограниченность в вечный закон и вечное бытие как само по себе, так и для философии. Таким образом, эти философские течения следует рассматривать как не что иное, как культуру (Kultur) рефлексии, возведённую в систему. Это культура обычного человеческого интеллекта, который, конечно, способен мыслить универсально; но поскольку он остаётся обычным интеллектом, он принимает бесконечную концепцию за абсолютную мысль и сохраняет то, что осталось от его интуиции вечного, строго отделённым от бесконечной концепции. Он делает это либо полностью отказываясь от этой интуиции и придерживаясь концепции и опыта, либо сохраняя и то, и другое [интуицию и концепцию], но неспособный их объединить, поскольку он не может ни включить свою интуицию в концепцию, ни свести на нет и концепцию, и опыт [в интуиции]. Муки благородной натуры, подверженной этому ограничению, этому абсолютному противостоянию, выражаются в тоске и стремлении; а осознание того, что это непреодолимый барьер, выражается в вере в царство за этим барьером. Но из-за своей извечной несостоятельности эта вера одновременно является невозможностью подняться над барьером в царство Разума, царство, которое по своей сути ясно и свободно от тоски.

Неизменная точка зрения, которую всемогущая культура нашего времени навязала философии, — это точка зрения разума, подверженного влиянию чувств. В этой ситуации философия не может стремиться к познанию Бога, а может стремиться только к тому, что называется познанием человека. Этот так называемый человек и его человечность, понимаемые как нечто жёстко и непреодолимо конечное, представляют собой абсолютную точку зрения философии. Человек — это не сияющая искра вечной красоты и не духовный центр Вселенной, а абсолютная чувствительность. Однако у него есть способность верить, так что он может то тут, то там прикоснуться к чужеродной сверхчувственной сущности. Это как если бы искусство, рассматриваемое просто как портретная живопись, выражало свой идеальный аспект (ihr Idealisches) через тоску, которую оно изображает на обычном лице, и меланхоличную улыбку на губах, в то время как изображать богов в их возвышении над тоской и печалью было строго запрещено на том основании, что представление вечных образов возможно только за счёт человечества. Точно так же философия должна представлять не идею человека, а абстрактное понятие эмпирического человечества, погрязшего в ограничениях и неподвижно застывшего на острие абсолютной антитезы. И когда она осознаёт своё ограничение чувственным, то либо анализирует собственную абстракцию, либо полностью отказывается от неё в духе сентиментальной философии bel esprit, которая приукрашивает себя поверхностным цветом сверхчувственного, указывая с верой на нечто высшее.

Однако истина не может быть обманута таким освящением конечности, которая остаётся тем, чем была. Истинное освящение должно свести на нет конечное. Если художник не может правдиво изобразить то, что существует на самом деле, проливая на это неземной свет и полностью погружаясь в это; если он может лишь изобразить действительность такой, какая она есть, — то, что обычно называют реальностью и правдой, хотя это не одно и то же, — тогда он будет искать утешения в чувствах, в тоске и сентиментальности как в лекарстве от действительности, проливая слёзы на щёки обывателей и заставляя их произносить «О боже». Таким образом, его персонажи действительно будут смотреть куда-то вдаль, за пределы реальной ситуации, в небо, но они будут делать это, как летучие мыши, которые не являются ни птицами, ни животными и не принадлежат ни земле, ни небу. Подобная красота не может существовать без уродства, подобный моральный дух — без слабости и вероломства, подобный интеллект — без банальности; удача не может прийти без подлости, неудача — без страха и трусости, а любая удача — без презрения. Точно так же, когда философия по-своему принимает конечное и субъективное за абсолютную истину в форме понятия, она не может очистить их [т. е. конечное и субъективное], связав субъективность с бесконечным [понятием]. Ибо это бесконечное само по себе не является истиной, поскольку оно не способно поглотить и завершить конечное (die Endlichkeit aufzuzehren).

Однако в философии актуальное и временное как таковые исчезают. Это называется жестоким рассечением, разрушающим целостность человека, или насильственной абстракцией, не имеющей истины, в особенности практической истины. Эта абстракция воспринимается как болезненное отделение существенной части от полноты целого. Но временное, эмпирическое и лишающее признаются существенной частью и абсолютным «в себе». Это всё равно что если бы кто-то, видящий только ноги произведения искусства, стал жаловаться, когда перед его взором предстанет всё произведение целиком, что его лишили этого и что незавершённое осталось незавершённым. Конечное познание — это познание части и единичного. Если бы абсолют был составлен из конечного и бесконечного, абстрагирование от конечного действительно было бы потерей. Однако в Идее конечное и бесконечное едины, и, следовательно, конечность как таковая, то есть как нечто, что, как предполагалось, обладает истиной и реальностью в себе и для себя, исчезла. Однако было отрицаемо лишь негативное в конечности; таким образом, было положено истинное утверждение.

Высшей абстракцией (Abstractum) этого абсолютного отрицания является понятие «Я», точно так же, как вещь является высшей абстракцией (Abstraction), относящейся к положению [т. е. к утверждению]. Каждое из них является лишь отрицанием другого. Чистое бытие, подобно чистому мышлению, — абсолютная вещь и абсолютное понятие «Я» — в равной степени являются абсолютизированной конечностью. Эвдемонизм и Просвещение — суета [Aufklarerei] — относятся к тому же уровню, не говоря уже о многом другом, как и философии Канта, Якоби и Фихте. Теперь мы перейдём к более подробному сравнению этих трёх философов.
А. КАНТОВСКАЯ ФИЛОСОФИЯ
Поскольку суть кантовской философии заключается в критическом идеализме, она открыто признаёт, что её принципом является субъективизм и формальное мышление. Будучи уверенной в своей позиции, которая ставит во главу угла единство рефлексии, она откровенно рассказывает о том, что представляет собой и к чему стремится. Название «Разум», которое она даёт этому понятию, в худшем случае может препятствовать раскрытию или маскировать его. На более низких уровнях, в тех случаях, когда Идея действительно служит основой, её трудно распознать из-за того, что она выражена в запутанной форме. Во-вторых, рациональная основа вскоре снова превращается в нечто условное, относящееся к интеллекту. Но в остальном, когда кантианская философия сталкивается с идеями в ходе своей обычной деятельности, она рассматривает их как простые возможности мышления и трансцендентные понятия, лишённые всякой реальности, и вскоре снова отбрасывает их как пустые мысли. Высшую Идею, с которой оно столкнулось в ходе своей критической деятельности [то есть Идею Бога в онтологическом аргументе], оно поначалу рассматривало как пустые размышления, не более чем неестественный схоластический трюк для создания реальности из понятий. Затем, на заключительном этапе своего развития, философия Канта утверждает высшую идею в качестве постулата, который должен обладать необходимой субъективностью, но не той абсолютной объективностью, которая позволила бы считать его единственной отправной точкой философии и её единственным содержанием, а не точкой, в которой философия заканчивается верой.

Кантианская философия полностью остаётся в рамках антитезиса. Она превращает тождество противоположностей в абсолютную конечную цель философии, в чистую границу, которая есть не что иное, как отрицание философии. Напротив, мы не должны рассматривать как задачу истинной философии разрешение на этом пределе антитез, которые встречаются и формулируются, например, как дух и мир, душа и тело, самость и природа и т. д.

Напротив, единственная идея, обладающая реальностью и истинной объективностью для философии, — это абсолютная отстранённость от противоположности. Это абсолютное тождество — не универсальный субъективный постулат, который никогда не будет реализован. Это единственная подлинная реальность. И познание её — не вера, то есть нечто, находящееся за пределами всякого знания; скорее, это единственное знание философии. Философия — это идеализм, потому что она не признаёт ни одну из противоположностей существующей сама по себе, в отрыве от другой. Высшая Идея безразлична к обеим противоположностям, и каждая из них, взятая по отдельности, есть ничто. Заслуга кантовской философии в том, что она является идеализмом, поскольку показывает, что ни понятие само по себе, ни интуиция сами по себе не являются чем-то. Интуиция сама по себе слепа, а понятие само по себе пусто. То, что называется опытом, то есть конечное тождество того и другого в сознании, также не является рациональным познанием.

Но кантианская философия объявляет это конечное познание единственно возможным. Она превращает эту негативную, абстрактно-идеалистическую сторону [познания] в то, что есть само по себе, в позитивное. Она превращает это пустое понятие в абсолютный разум, как теоретический, так и практический. Тем самым она возвращается к абсолютной конечности и субъективности, и вся задача и содержание этой философии заключаются не в познании Абсолюта, а в познании этой субъективности. Другими словами, это критика когнитивных способностей.

Ибо я полагал, что первым шагом на пути к удовлетворению многих вопросов, которые часто возникают в человеческом разуме, было бы исследование нашего собственного понимания, наших собственных способностей и того, для чего они предназначены. [..] Таким образом, люди, расширяя границы своих познаний и погружаясь в те глубины, где они не могут найти твёрдой почвы под ногами, поднимают вопросы и разжигают споры, которые, так и не приведя ни к какому ясному решению, лишь усиливают их сомнения и в конце концов укрепляют их в совершенном скептицизме. В то же время, если бы мы хорошо понимали возможности нашего разума, если бы мы однажды обнаружили границы наших знаний (Erkenntnis), если бы мы нашли горизонт, который устанавливает границы между познанным и непознанным, между тем, что нам понятно, и тем, что нам непонятно, люди, возможно, с меньшим сомнением соглашались бы с признанием своего невежества в одном случае и с большей пользой и удовлетворением использовали бы свои мысли и слова в другом.

Этими словами Локк во введении к своему «Опыту» выражает цель своего начинания. Эти слова с таким же успехом можно было бы прочитать во введении к философии Канта, поскольку она также ограничивается целью Локка, то есть исследованием конечного разума.

Однако в этих рамках, несмотря на совершенно иные конечные результаты, кантианская философия выражает подлинную идею разума в формуле: «Как возможны синтетические суждения a priori?» Кант упрекает Юма в том, что тот подошёл к этой задаче философии со слишком малой определённостью и универсальностью. Именно это и произошло с самим Кантом; как и Юм, он остановился на субъективном и внешнем значении этого вопроса и решил, что доказал невозможность рационального познания. Согласно его выводам, вся так называемая философия сводится к простому заблуждению относительно предполагаемого рационального понимания.

Как возможны синтетические суждения a priori ? Эта проблема выражает не что иное, как идею о том, что субъект и предикат синтетического суждения тождественны a priori . Иными словами, эти разнородные элементы — субъект, который является частным и выступает в форме бытия, и предикат, который является всеобщим и выступает в форме мысли, — в то же время абсолютно тождественны. Только разум способен на такое полагание, поскольку разум — это не что иное, как тождество разнородных элементов такого рода. Эту идею можно уловить, несмотря на поверхностность выведения категорий. Что касается пространства и времени, то их тоже можно увидеть, хотя и не там, где следует, в трансцендентальном изложении этих форм, а позже, при выведении категорий, когда на первый план наконец выходит изначальное синтетическое единство апперцепции. Здесь изначальное синтетическое единство апперцепции признаётся также принципом образного синтеза, то есть форм интуиции; пространство и время сами по себе рассматриваются как синтетические единства, а спонтанность, абсолютная синтетическая активность продуктивного воображения, рассматривается как принцип самой чувственности, которая ранее характеризовалась только как восприимчивость.

Это изначальное синтетическое единство следует понимать не как возникшее из противоположностей, а как подлинно необходимое, абсолютное, изначальное тождество противоположностей. Таким образом, оно является принципом как продуктивного воображения, которое представляет собой слепое единство, то есть единство, погружённое в различие и не отделяющее себя от него, так и интеллекта, который представляет собой единство, полагающее различие как тождественное, но отличающееся от различного. Это показывает, что кантовские формы созерцания и формы мышления вовсе не могут рассматриваться как отдельные, изолированные способности, как это обычно представляется. Одно и то же синтетическое единство — мы только что определили, что это значит, — является принципом созерцания и интеллекта. Интеллект — это лишь высшая способность; в нём тождество, которое в созерцании полностью погружено в многообразие, одновременно противопоставляет себя многообразию и конституирует себя как универсальность, что и делает его высшей способностью. Поэтому Кант совершенно прав, называя интуицию без формы [то есть без понятия] слепой. Ибо в [простой] интуиции [без формы] нет относительной антитезы, а следовательно, нет и относительного тождества единства и различия. В этом относительном тождестве и антитезе и заключается видение или сознание; но тождество полностью идентично различию, как в магните. В чувственной интуиции антитеза не приостановлена, как в интеллектуальной интуиции; в эмпирической интуиции как чувственной антитеза должна проявляться; поэтому она сохраняет своё положение даже в этом состоянии погружения. Таким образом, противоположности разделяются как две формы интуиции: одна как тождество мышления, другая как тождество бытия, одна как интуиция времени, другая — пространства. Точно так же понятие пусто без интуиции. Ибо синтетическое единство есть только понятие, поскольку оно связывает различие таким образом, что выходит за его пределы и сталкивается с ним в относительной противоположности. В изоляции чистое понятие есть пустое тождество. Оно является понятием лишь постольку, поскольку оно относительно тождественно с тем, чему оно противопоставлено; и [таким образом] оно наполняется лишь через многообразие интуиции: чувственная интуиция A = B, понятие A2 = (A = B).

Главное, что продуктивное воображение — это по-настоящему умозрительная идея, как в форме чувственной интуиции, так и в форме опыта, который является постижением интуиции. Ведь из-за выражения «синтетическое единство» может показаться, что тождество предполагает антитезу и нуждается в многообразии антитезы как в чём-то независимом и существующем само по себе; может показаться, что тождество по своей природе следует за противопоставлением. Но у Канта синтетическое единство, несомненно, является абсолютным и изначальным тождеством самосознания, которое само по себе абсолютно и априорно. Или, скорее, как тождество субъективного и объективного, изначальное тождество предстаёт в сознании как суждение. Это изначальное единство апперцепции называется синтетическим именно из-за его двусторонности, в которой противоположности абсолютно едины. Абсолютный синтез абсолютен в той мере, в какой он не является совокупностью многообразий, которые сначала фиксируются, а затем синтез накладывается на них. Если мы разделим абсолютный синтез и поразмышляем о его противоположностях, то одной из них будет пустое «я», понятие, а другой — многообразие, тело, материя или что-то ещё. Кант очень хорошо выразился («Критика чистого разума»): «через пустое «я» как простое представление не дано ничего многообразного». Истинное синтетическое единство или рациональная идентичность — это как раз та идентичность, которая представляет собой соединение многообразия с пустым «я», идентичностью. Именно от этой связи, как от изначального синтеза, в первую очередь отделяются «Я» как мыслящий субъект и многообразие как тело и мир. Таким образом, сам Кант отличает абстрактное «Я» или абстрактную идентичность интеллекта от истинного «Я», абсолютной, изначальной синтетической идентичности, которая является принципом.

Вот как Кант на самом деле решил свою проблему: «Как возможны синтетические суждения a priori ?» Они возможны благодаря изначальному, абсолютному тождеству разнородного. Это тождество, как безусловное, распадается и предстаёт разделённым на форму суждения, на субъект и предикат или на частное и общее. Тем не менее рациональная или, как называет её Кант, априорная природа этого суждения, абсолютная тождественность как опосредующее понятие (Mittelbegriff) проявляется не в суждении, а в [силлогистическом] выводе. В суждении абсолютная тождественность — это просто связочное слово «есть», без сознания. Это различие, которое преобладает в самом суждении. Здесь рациональное для познания погружено в антитезис в той же мере, в какой тождество погружено в интуицию для сознания в целом. Связочное слово — это не что-то мыслимое, не что-то познаваемое; напротив, оно выражает именно наше непознание рационального. На первый план и в сознание проникает только продукт, то есть субъект и предикат как члены антитезиса. Только эти члены полагаются как объект мысли в форме суждения, а не их единство. В чувственной интуиции понятие и реальная вещь не противостоят друг другу. В то же время в суждении тождество высвобождается как всеобщее из своего погружения в различие, так что различие выступает как частное; тождество противостоит этому погружению как своему противоположному. Однако рациональное тождество тождества как [тождества] всеобщего и особенного является неосознанным в суждении, а само суждение — лишь проявлением этого неосознанного тождества.

Вся трансцендентальная дедукция как форм интуиции, так и категорий в целом не может быть понята без различения того, что Кант называет способностью к изначальному синтетическому единству апперцепции, от «Я», которое представляет и является субъектом, — «Я», которое, по словам Канта, лишь сопровождает все представления. [Во-вторых,] мы не должны рассматривать способность к [продуктивному] воображению как промежуточный термин между существующим абсолютным субъектом и абсолютным существующим миром. Продуктивное воображение, скорее, должно быть признано как то, что первично и оригинально, как то, из чего субъективное Эго и объективный мир сначала распадаются на неизбежно двудольный вид и продукт, и как единственное В себе. Эта сила воображения и есть изначальная двусторонняя идентичность. Идентичность становится субъектом в целом, с одной стороны, и объектом - с другой; но изначально она является и тем, и другим. А воображение есть не что иное, как сам Разум, идея которого была определена выше. Но это только Разум, как он проявляется в сфере эмпирического сознания. Есть люди, которые, когда слышат разговоры о силе воображения, не думают ни об интеллекте, ни тем более о Разуме, а только о беззаконии, прихоти и вымысле; они не могут освободиться от представления о качественном многообразии способностей и возможностей духа. Именно они прежде всего должны понять, что само по себе эмпирическое сознание есть сам Разум; что продуктивное воображение как интуиция и продуктивное воображение как опыт не являются отдельными способностями, полностью отделёнными от Разума. Они должны понимать, что это продуктивное воображение называется интеллектом только потому, что категории как определённые формы эмпирического воображения полагаются в форме бесконечного и фиксируются как понятия, которые также образуют целостную систему в своей [или его] собственной сфере. Продуктивному воображению в кантианской философии уделялось мало внимания, во-первых, потому что его чистая идея изложена довольно сумбурно, как и другие способности, почти в обычной форме психологической способности, хотя и априорной, а во-вторых, потому что Кант не признавал разум единственной априори, будь то чувственность, интеллект или что-то ещё. Вместо этого он рассматривал априори только в рамках формальных понятий универсальности и необходимости. Как мы сейчас увидим, он превратил истинное априори в чистое единство, то есть в то, что изначально не является синтетическим.

Таким образом, «в себе» было утверждено в силе (Potenz) воображения, но удвоение этой силы было задумано как отражение, а именно как суждение, и тождество этой силы было задумано как интеллект и категория, то есть как нечто подобное отражению и относительное. Поскольку относительное тождество было зафиксировано как всеобщее или категория, а относительное удвоение — как всеобщее и особенное, их абсолютное тождество, то есть тождество относительного тождества и относительного удвоения, также должно было познаваться в форме отражения, то есть как Разум. Однако воображение, которое есть разум, погружённый в различие, на этом уровне поднимается лишь до формы бесконечности и фиксируется как интеллект. Это лишь относительное тождество неизбежно противопоставляет себя частному как чему-то чуждому и эмпирическому и радикально подвержено его влиянию. Само по себе тождество этого интеллекта и эмпирического, то есть априорный аспект суждения, не выходит на первый план; философия не переходит от суждения к априорный вывод, основанный на признании того, что суждение есть проявление самого по себе, для познания самого по себе. Именно по этой причине абсолютное суждение идеализма, изложенное Кантом [т. е. синтетическое суждение a priori], может и должно быть понято на этом уровне [Potenz Разума как интеллекта] таким образом, что многообразие чувственности, эмпирического сознания как интуиции и ощущения, само по себе является чем-то нецелостным, что мир сам по себе распадается на части и обретает объективную связность и опору, субстанциальность, множественность, даже актуальность и возможность только благодаря содействию человеческого самосознания и интеллекта. Всё это — объективная определённость, которая является собственной перспективой и проекцией человека. Таким образом, вся дедукция приобретает легко постижимый смысл: вещи в себе и ощущения не обладают объективной определённостью, и в отношении ощущений и их эмпирической реальности остаётся только думать, что ощущения исходят от вещей в себе. Ибо непостижимая определённость эмпирического сознания целиком исходит от вещей в себе, и их нельзя ни постичь интуицией, ни познать. В опыте форма интуиции относится к образному синтезу, а понятие — к интеллектуальному синтезу. Для вещей в себе не остаётся иного органа, кроме ощущения; ведь ощущение само по себе не является априорным, или, другими словами, оно не основано на познавательной способности человека, для которой существуют только явления. Объективная определённость ощущений — это их единство, а это единство — не что иное, как самосознание воспринимающего субъекта. Таким образом, оно не более чем нечто действительно априорное и существующее само по себе, как и любая другая субъективность.

Таким образом, может показаться, что критический идеализм состоит лишь из формального знания о том, что субъект и вещи, или не-Я, существуют каждый по себе — Я, мыслящее, и вещь в себе. Однако они не существуют по отдельности в том смысле, что каждая из них является субстанцией: одна — как душа-вещь, другая — как объективная вещь. Скорее, «Я» мыслящего субъекта абсолютно как субъект, точно так же, как вещь в себе, находящаяся за пределами субъекта, абсолютна, без какой-либо дополнительной категориальной определённости в обоих случаях. Объективная определённость и её формы впервые появляются вместе с связью между ними [Я и вещью в себе]; и эта их тождественность является формальной тождественностью, которая выступает как причинно-следственная связь; вещь в себе становится объектом в той мере, в какой она получает от активного субъекта некоторую определённость, которая по этой причине является одной и той же для них обоих. В остальном они совершенно разнородны и тождественны лишь в том, в чём солнце и камень тождественны в отношении тепла, когда солнце нагревает камень. Абсолютное тождество субъекта и объекта перешло в это формальное тождество, а трансцендентальный идеализм — в этот формальный или, точнее, психологический идеализм.

Как только субъект и объект разделяются, суждение предстаёт в двойственном виде — с субъективной и объективной стороны. С объективной стороны оно предстаёт как переход от одного объективного [факта] к другому, при этом сами объективности полагаются в отношении субъекта и объекта, а также в отношении их тождества; и [с субъективной стороны] оно предстаёт как переход от одного субъективного феномена к другому. Таким образом, гравитация — это объективный [факт], который как субъективный, или частный, является телом, но как объективный, или универсальный, является движением. Или же воображение — это субъективная реальность, которая как субъективная или частная реальность является Эго, а как объективная или универсальная реальность является опытом.

С объективной стороны Кант представил эти отношения видимости как суждения в системе принципов суждения. Это следует признать истинным идеализмом, поскольку тождество того, что в одном из этих отношений суждения выступает как разнородное, является необходимым тождеством; или, другими словами, это абсолютное и, следовательно, трансцендентальное тождество. Например, причина полагается как нечто необходимое, то есть абсолютно связанное со следствием. Однако вся эта система принципов предстаёт как сознательный человеческий интеллект и, следовательно, относится к субъективной стороне. Теперь возникает вопрос: какое отношение имеет это суждение, то есть эта субъективность интеллекта, к объективности? Они идентичны, но лишь формально, поскольку здесь не учитывается неоднородность явления: форма А присутствует как в субъекте, так и в объекте. Оно не утверждается одновременно неоднородно, то есть с одной стороны как нечто субъективное, а с другой стороны как нечто объективное, здесь как единство, там как многообразие, что является единственным способом познания противоположности и видимости; оно не полагается как 1=2, здесь как точка, там как линия. Скорее, если субъективно есть точка, то объективно есть точка; и если субъективно есть линия, то объективно есть линия. Одно и то же рассматривается сначала как идея, затем как существующая вещь: дерево как моя идея и как вещь; тепло, свет, красный цвет, сладость и т. д. как мои ощущения и как качества вещи, и категория, подобно этому, полагается сначала как отношение моего мышления, а затем как отношение вещей. Суть формального или психологического идеализма заключается в том, чтобы рассматривать представленное здесь различие как отдельные аспекты моей субъективной точки зрения, а не как объективно положенные противоположности в познании видимости, и считать эту формальную идентичность главным. Такой идеализм может познать видимость Абсолюта в её истинности не больше, чем абсолютную идентичность, поскольку одно полностью неотделимо от другого. Кантианская и, в частности, фихтеанская философия постоянно скатываются к этому психологическому идеализму.

Тождество такого формального рода сразу же сталкивается с бесконечным нетождеством, с которым оно должно каким-то непостижимым образом слиться. С одной стороны, есть Я с его продуктивным воображением или, скорее, с его синтетическим единством, которое, взятое само по себе, является формальным единством многообразия. Но рядом с ним существует бесконечность ощущений и, если хотите, вещей в себе. Как только категории покидают эту область, она превращается в бесформенную массу, хотя, согласно «Критике способности суждения», это область прекрасной природы, содержащая определения, в отношении которых суждение может быть только рефлексивным, но не субстанциальным. Объективность и стабильность проистекают исключительно из категорий; мир вещей в себе не имеет категорий; тем не менее он является чем-то само по себе и для рефлексии. Единственное представление, которое мы можем составить об этом мире, — это представление о железном короле из сказки, которого человеческое самосознание пронизывает жилами объективности, чтобы он мог стоять прямо. Но затем формальный трансцендентальный идеализм высасывает эти жилы из короля, так что его прямая фигура разрушается и превращается в нечто среднее между формой и бесформенной массой, на которую неприятно смотреть. Для познания природы, без того, что самосознание привносит в природу, не остаётся ничего, кроме ощущений.

Таким образом, объективность категорий в опыте и необходимость этих отношений снова становятся чем-то случайным и субъективным. Этот интеллект — человеческий интеллект, часть познавательной способности, интеллект с фиксированной точкой отсчёта. Вещи, познаваемые интеллектом, — это лишь видимости. Сами по себе они ничего не значат, и это абсолютно верный вывод. Очевидный вывод, однако, состоит в том, что интеллект, познающий только явления и ничего не познающий в себе, сам является лишь явлением и ничем не познаёт в себе. Но, напротив, Кант рассматривает дискурсивный интеллект с таким типом познания как познающий в себе и абсолютный. Познание явлений догматически считается единственным видом познания, а рациональное познание отрицается. Если формы, благодаря которым существует объект, сами по себе ничего не значат, то они не должны значить ничего и для познающего разума. Однако Кант, похоже, никогда не сомневался в том, что интеллект является абсолютом человеческого духа. Интеллект (для него) — это абсолютная неподвижная, непреодолимая ограниченность человеческого разума.

При решении проблемы «объяснения связи души с телом» Кант верно указывает на «трудность» — не в объяснении, а в познании — «в предполагаемой неоднородности [...] души и объектов внешних чувств». Эта трудность исчезла бы:

«Если мы примем во внимание, что эти два рода объектов отличаются друг от друга не внутренне, а лишь внешне, и, следовательно, то, что как вещь в себе лежит в основе явления материи, возможно, в конце концов, не будет таким уж разнородным. Единственная оставшаяся трудность будет связана с общей возможностью существования субстанций (излишне было переносить эту трудность), и решение этой проблемы лежит без сомнения за пределами человеческого познания».

Как видно, именно ради дорогого ему человечества и его познавательной способности Кант так низко оценивает свою мысль о том, что, возможно, эти два рода вещей не так уж различны сами по себе, а только внешне. Он считает эту мысль случайной догадкой о возможном, а вовсе не рациональной мыслью.

Формальный идеализм, который таким образом противопоставляет абсолютную точку зрения «Я» и его интеллект, с одной стороны, и абсолютное многообразие, или ощущение, — с другой, является дуализмом. Его идеалистическая сторона, которая приписывает субъекту определённые отношения, называемые категориями, — не что иное, как продолжение взглядов Локка. Последний допускает, что объект даёт нам понятия и формы, и переносит в субъект только восприятие (Wahrnehmen) в целом, универсальный интеллект. С другой стороны, в идеализме Канта воспринимающее как имманентная форма получает дальнейшее определение; и в этом смысле оно, безусловно, получает бесконечную выгоду. Пустота воспринимающего (Percipieren) или априорной спонтанности абсолютно наполняется содержанием: определенность формы есть не что иное, как тождество противоположностей. В результате априорный интеллект становится, по крайней мере в принципе, апостериорным; ведь апостериорность есть не что иное, как утверждение противоположного. Таким образом, получается формальное понятие разума; разум должен быть априорным и апостериорным, тождественным и не тождественным в абсолютном единстве. Однако эта идея остается интеллектом, и только продукт идеи признается синтетическим априорным суждением. Таким образом, в своей основе интеллект является и должен являться умозрительной идеей, поскольку в нём едины общее и частное. Ибо противопоставление противоположностей в суждении должно быть априорным, то есть необходимым и всеобщим, иными словами, противоположности должны быть абсолютно тождественны. Но на этом «должно» всё и заканчивается. Ибо в противоположность эмпирической чувственности это мышление [в понимании Канта] снова является [всего лишь] [деятельностью] интеллекта. Вся эта дедукция [всего лишь] анализ опыта, в котором постулируются абсолютная антитеза (Антитеза) и дуализм.

Таким образом, утверждение о том, что интеллект является чем-то субъективным и что для него существуют только явления, а не вещи в себе, имеет двоякое значение. Первое значение заключается в том, что интеллект выражает принцип противопоставления и абстрагирования от конечности. Но есть и другое значение, согласно которому эта конечность и видимость являются абсолютом в человеке: это не вещь в себе, а познающий разум. Предполагается, что интеллект является абсолютом как субъективное качество духа. Но в целом, просто будучи постулированным как нечто субъективное, интеллект не является чем-то абсолютным. Даже для формального идеализма не должно иметь значения, постулирован ли интеллект, который является необходимым и форма которого была познана, субъективно или объективно. Если рассматривать интеллект как абстракцию формы в её троичности, то всё равно, будет ли он рассматриваться как интеллект сознания или как интеллект природы, как форма сознательного или бессознательного интеллекта: точно так же, как в Эго интеллект мыслится как концептуализированный. Таким образом, в природе оно мыслится как реализованное. Предположим, что интеллект существует сам по себе, тогда он имел бы столько же реальности в природе, то есть в мире, находящемся за пределами интеллектуального познания, но понятном в себе и для себя, сколько он имел бы в интеллекте, мыслящем себя в форме интеллектуальности вне природы. Это был бы субъективный опыт в виде сознательной системы и объективный опыт в виде бессознательной системы многообразия и связности мира. Однако мир сам по себе ничто, и не потому, что сознательный разум сначала придаёт ему форму, а потому, что он есть природа, то есть возвышается над конечностью и разумом. Точно так же сознательный разум сам по себе ничто, и не потому, что это человеческий разум, а потому, что это вообще разум, или, другими словами, потому, что в нём есть абсолютное бытие противоположности.

Итак, мы не должны приписывать Канту заслугу в том, что он приписал формам, выраженным в категориях, человеческую познавательную способность, как если бы она была абсолютно конечной. Скорее, мы должны приписать ему заслугу в том, что он придал Идее подлинного приоритета форму трансцендентального воображения, а также в том, что он придал начало Идее Разума самому интеллекту. Ибо он рассматривал мышление, или форму, не как нечто субъективное, а как нечто само по себе существующее; не как нечто бесформенное, не как пустую апперцепцию, а как интеллект, как истинную форму, а именно как троичность. Зародыш умозрительного рассуждения кроется только в этой троичности. Ибо в нём также заключено корневое суждение, или двойственность, и, следовательно, сама возможность апостериори, которая таким образом перестаёт быть абсолютно противоположной априори, в то время как априори по этой причине также перестаёт быть формальным тождеством. Позже мы коснёмся ещё более чистой идеи интеллекта, который в то же время является апостериори, — идеи интуитивного интеллекта как абсолютной середины.

Прежде чем мы перейдём к рассмотрению того, как эта идея интеллекта, который также является апостериорным или интуитивным, отчётливо возникла перед Кантом, как он её выразил и затем сознательно разрушил, мы должны рассмотреть, чего может достичь разум, если он отказывается перейти к этой идее. Из-за этого отказа Разуму не остаётся ничего, кроме чистой пустоты тождества. Он рассматривает тождество только в суждении и представляет его как чистое универсальное, существующее само по себе, то есть как субъективность, которая в состоянии, полностью очищенном от многообразия, утверждает себя как чистое абстрактное единство. Человеческий интеллект — это связывание многообразия через единство самосознания. Анализ показывает, что нечто в субъекте является связующей деятельностью. Эта спонтанность имеет различные измерения, которые дают нам категории, и в этом отношении она является интеллектом. Но если абстрагироваться как от содержания, которое связующая деятельность приобретает благодаря своей связи с эмпирическим, так и от её имманентной особенности, выражающейся в измерениях, то пустое единство [которое остаётся] — это Разум. Интеллект — это единство возможного опыта, в то время как единство Разума относится к интеллекту и его суждениям. В этой общей детерминации разум, безусловно, возвышается над сферой относительной идентичности интеллекта, и этот негативный характер позволил бы нам рассматривать его как абсолютную идентичность. Но он возвышается над интеллектом лишь для того, чтобы умозрительная идея, наиболее ярко проявляющаяся в воображении и уже деградировавшая до уровня интеллекта, в конце концов полностью опустилась до формальной идентичности. Кант совершенно прав, считая это пустое единство лишь регулятивным, а не конститутивным принципом, — ведь как может нечто совершенно лишённое содержания что-либо конституировать? — и он утверждает, что это безусловное. Но рассмотрение того, как он это делает, представляет интерес только с следующих точек зрения. Во-первых, было бы интересно посмотреть, как далеко зайдёт Кант в своей полемике с Разумом, чтобы обосновать эту пустоту, — как он снова выкорчёвывает рациональный элемент, признанный трансцендентальным синтезом в интеллекте и его дедукции; как он выкорчёвывает его ровно настолько, чтобы теперь он мог быть признан Разумом, а не только как продуктом или в своём проявлении как суждение. С другой стороны, было бы более интересно посмотреть, как это пустое единство в качестве практического Разума, тем не менее, должно снова стать конститутивным, родиться из самого себя и наполнить себя содержанием; как, более того, Идея Разума в конце концов восстанавливается в своей чистоте только для того, чтобы снова быть сведенной на нет и помещенной в иррациональность веры как абсолюта, за пределами которого находится вакуум для познания; и как субъективность, которая уже вышла на сцену в описании интеллекта - хотя и выглядела более невинно, – таким образом, остается абсолютом и целью. принцип.

Кант всегда и везде признаёт, что разум как безразмерная деятельность, как чистое понятие бесконечности противопоставляется конечному. Он признаёт, что в этом противопоставлении разум является абсолютом и, следовательно, чистой тождественностью без интуиции и сам по себе пуст. Но в этом есть непосредственное противоречие: эта бесконечность, строго обусловленная абстрагированием от своего противоположного начала и не являющаяся ничем вне этой антитезы, в то же время считается абсолютной спонтанностью и автономией. Разум как свобода должен быть абсолютным, но суть этой свободы состоит в том, чтобы существовать исключительно через противоположность. Это противоречие, которое остаётся непреодолимым в системе и разрушает её, становится реальным несоответствием (reale Inkonsequenz), когда эта абсолютная пустота должна наполниться содержанием как практический разум и расшириться в форме обязанностей. С другой стороны, теоретический разум позволяет интеллекту давать ему многообразие, которое он должен лишь упорядочивать; он не претендует на автономное достоинство, не претендует на то, чтобы породить Сына из самого себя. Мы должны оставить его наедине с его пустотой и недостойностью, которые проистекают из его способности мириться с этим дуализмом чистого единства разума и многообразия интеллекта, а также из его отсутствия потребности в середине и имманентном познании. Идея разума возникает в «Обобщении категорий» как изначальное единство единого и многообразного. Но вместо того, чтобы полностью вывести её из её проявления в качестве интеллекта, Кант делает это проявление постоянным по отношению к одному из его терминов — единству, а значит, и по отношению к другому [многообразию]: конечность становится абсолютной. Конечно, мы снова слышим о рациональном, слово «идея» снова взято у Платона, а добродетель и красота признаются идеями. Но эта Причина не может даже приблизиться к тому, чтобы породить Идею.

Полемическая сторона разума, выраженная в паралогизмах [чистого разума], не преследует никакой иной цели, кроме как отбросить (aufheben) понятия интеллекта [т. е. категории] как предикаты Эго. Эго должно быть вознесено в сферу постижимого (Intellektualität) , из сферы вещей и объективных, конечных определений. На этом уровне о духе можно сказать, что он представляет собой абстрактную форму конечности, а не определённое измерение и конкретную форму интеллекта. «Я мыслю» должно быть преобразовано в абсолютную ноуменальную (интеллектуальную) точку — не в реально существующую монаду в форме субстанции, а в ноуменальную монаду как фиксированную ноуменальную единицу, обусловленную бесконечной противоположностью и абсолютную в своей конечности. Таким образом, Эго превращается из душевной субстанции в качественную ноуменальную сущность, ноуменальную и абстрактную единицу, которая как таковая является абсолютной; абсолютная конечность, которая раньше была догматическим объектом, теперь становится догматическим субъектом.

Математические антиномии имеют дело с применением Разума как простого отрицания к чему-то, что было зафиксировано рефлексией. Такое применение немедленно приводит к эмпирической бесконечности. А утверждается и в то же время не утверждается. А утверждается в том смысле, что оно остаётся тем, чем было. Оно приостанавливается в том смысле, что происходит переход к чему-то другому. Это пустое требование чего-то другого и абсолютное бытие того, для чего требуется что-то другое, вместе порождают эту эмпирическую бесконечность. Антиномия возникает из-за того, что наряду с бытием утверждается и бытие-иное, то есть из-за противоречия в его абсолютной непреодолимости. Следовательно, одна сторона антиномии должна заключаться в утверждении определённой точки, а опровержение — в утверждении противоположного, бытия-иного, и наоборот, для другой стороны антиномии. Кант признавал, что этот конфликт возникает только в рамках конечности и, следовательно, является необходимой иллюзией. Однако ему не удалось разрешить этот конфликт. Во-первых, ему это не удалось, потому что он не отказался от самой идеи конечности. Напротив, превратив конфликт в нечто субъективное, он позволил ему существовать. Во-вторых, ему это не удалось, потому что он мог использовать трансцендентальный идеализм только как негативный ключ к решению антиномии, поскольку он отрицал, что каждая из сторон антиномии является чем-то самостоятельным. Таким образом, то, что является позитивным в этих антиномиях, их срединное положение, остаётся непризнанным. Разум предстаёт чистым только в своём негативном аспекте, как приостановка рефлексии. Он не проявляется в своей истинной форме. И всё же [можно было бы подумать, что] этого негативного аспекта уже достаточно, чтобы удержать практический разум от бесконечного прогресса по крайней мере; ведь в нём есть та же антиномия, что и в бесконечном регрессе, и он точно так же существует только для конечного и в пределах его сферы. Практический разум, который находит убежище в этом бесконечном прогрессе и стремится утвердить себя как абсолютный в свободе, признаёт свою конечность и неспособность обосновать свою абсолютность именно через эту бесконечность прогресса. Однако решение динамических антиномий Кантом не было чисто отрицательным: оно признаёт абсолютный дуализм его философии: оно устраняет конфликт, делая его абсолютным. Когда свобода и необходимость вступают в связь друг с другом, умопостигаемый мир — с чувственным, или абсолютная необходимость — с эмпирической, возникает антиномия. Решение Канта состоит в том, чтобы не связывать антиномические суждения (Gegensatze) таким безвкусным образом, а рассматривать их как абсолютно разнородные и не имеющие ничего общего. И действительно, по сравнению с [обычной] безвкусной и поверхностной связью свободы и необходимости, умопостигаемого мира с миром чувственным, их чистое и полное разделение имеет свои преимущества: [это шаг к] утверждению их абсолютной идентичности в совершенной чистоте. Но не это имел в виду Кант, когда так резко разделял их. Для него разделение [само по себе] было абсолютом: когда они мыслятся без какого-либо взаимодействия, свобода и необходимость не противоречат друг другу.

В этом так называемом решении антиномий возможность полного разделения свободы и необходимости предлагается лишь в качестве мысли. Но в другой форме рефлексии, а именно в знаменитой критике спекулятивной теологии, она утверждается категорично. Эта критика положительно утверждает абсолютное противопоставление свободы в форме понятия и необходимости в форме бытия и приводит к полной победе нефилософии над ужасным заблуждением, которое сводило с ума и ослепляло прежнюю философию. Здесь зашоренный интеллект в полной уверенности в себе и самодовольстве наслаждается своим триумфом над Разумом, который представляет собой абсолютное тождество высшей Идеи и абсолютной реальности. Кант сделал свой триумф ещё более блестящим и удобным для себя, взяв то, что раньше называлось онтологическим доказательством существования Бога, в наихудшей форме, на которую оно способно, — в форме, приданной ему Мендельсоном и другими. Они превратили существование в свойство, так что тождество Идеи и реальности стало выглядеть как добавление одного понятия к другому. В целом — особенно в своих опровержениях — Кант демонстрировал полное незнание философских систем и отсутствие какой-либо информации о них, выходящей за рамки чисто исторических данных.

Таким образом, Разум полностью сокрушён. Интеллект и конечность совершенно справедливо ликуют по поводу провозглашения их абсолютного статуса. После этого конечность как высшая абстракция субъективности или сознательной конечности утверждается и в своей позитивной форме, в которой она называется практическим Разумом. Как пустота, чистый формализм этого принципа противопоставляются эмпирической полноте и как они превращаются в систему, мы покажем более подробно в [нашем обсуждении] работ Фихте, у которого взаимная интеграция этого пустого единства и его противоположности получает более глубокое и последовательное развитие.

Наконец, здесь мы подходим к самому интересному моменту в системе Канта — моменту, в котором признаётся существование области, занимающей промежуточное положение между эмпирическим многообразием и абсолютным абстрактным единством. Но, опять же, эта область недоступна для познания. Вызывается только её видимость, а не её основание, которым является Разум. Она признаётся как мысль, но в отношении познания ей отрицается всякая реальность.

Именно в рефлексивном суждении Кант находит середину между понятием природы и понятием свободы. С одной стороны, есть объективное многообразие, определяемое понятиями, — интеллект в целом; с другой стороны, есть интеллект как чистая абстракция. Ни теоретическая, ни практическая философия не поднялись выше сферы абсолютного суждения; срединная область — это область тождества того, что в абсолютном суждении является субъектом и предикатом; это тождество и есть единственный истинный разум. Однако, согласно Канту, это относится только к рефлексивному суждению; для разума это ничего не значит. Во всех размышлениях Канта о разуме в его реальности, то есть в его размышлениях о красоте как осознанной интуиции и о красоте как неосознанной интуиции, то есть об организации [в природе], идея разума выражена более или менее формально. Что касается красоты в её осознанной форме (die ideelle Form der Schönheit), то Кант выдвигает идею воображения, законного самого по себе, законности без закона и свободного согласия воображения и интеллекта. Однако его объяснения этого явления звучат весьма эмпирически. Когда он говорит нам, например, что «эстетическая идея — это представление воображения, которое порождает множество мыслей, но ни одна из них не является адекватной, так что её невозможно выразить и сделать понятной на каком-либо языке», нет ни малейшего признака того, что он хоть немного подозревает, что мы находимся на территории разума.

Решая антиномию вкуса, Кант приходит к Разуму как к «ключу к загадке»; но это по-прежнему не что иное, как «неопределённая идея сверхчувственного в нас [...] без какой-либо возможности сделать её постижимой» — как будто сам Кант не дал [нам] представление о ней в [своей доктрине] тождества понятий природы и свободы. «Эстетическая идея», по Канту, «не может стать познавательной, потому что это интуиция воображения, для которой невозможно найти адекватное понятие». Идея разума никогда не может быть познавательной, потому что она содержит в себе понятие сверхчувственного, для которого невозможно найти соизмеримую интуицию». Эстетическая идея — это представление воображения, для которого невозможно дать [понятное] объяснение; идея разума — это понятие разума, для которого невозможно дать демонстрацию в кантовском смысле, то есть представление понятия в интуиции. Как будто эстетическая идея не имеет своего объяснения в идее разума, а идея разума не имеет своей демонстрации в красоте. Но вместо того, чтобы обратиться к интуитивному познанию абсолютного тождества чувственного и сверхчувственного, Кант [снова] возвращается к тому, что лежит в основе математических антиномий: к интуитивному познанию Идеи разума, в котором Идея воспринималась бы как чисто конечная и чувственная, а также одновременно и непосредственно как сверхчувственное «по ту сторону» опыта. И он требует изложения и познания эстетического [интуитивного, то есть прекрасного], в котором эстетическое было бы исчерпано интеллектом.

Поскольку красота — это идея, переживаемая или, точнее, интуитивно постигаемая, форма противопоставления между интуицией и понятием исчезает. Кант негативно признаёт это исчезновение антитезиса в понятии сверхчувственной сферы в целом. Но он не признаёт, что красота позитивна, что она постигается интуитивно или, говоря его языком, дана в опыте. Он также не видит сверхчувственного, постижимого субстрата природы вне и внутри нас, вещи в себе, как определяет сверхчувственное Кант, по крайней мере на поверхностном уровне, когда принципу красоты даётся [концептуальное] изложение как тождеству понятий природы и свободы. Тем более он не признаёт, что только потому, что извечная антитеза сверхчувственного и чувственного раз и навсегда стала основополагающей, сверхчувственное не считается ни познаваемым, ни постигаемым интуицией. Рациональное, застывшее в этой жёсткой оппозиции, становится сверхчувственным и абсолютно отрицательным по отношению как к интуиции, так и к рациональному познанию. Следовательно, эстетика связана с способностью суждения и с субъектом, для которого сверхчувственное становится принципом целесообразности природы по отношению к нашей познавательной способности. Интуиция не представляет сверхчувственное для идеи и для познания, равно как и идея не представляет себя для интуиции. Итак, сверхчувственное, поскольку оно является принципом эстетики, непознаваемо; а прекрасное становится чем-то строго конечным и субъективным, поскольку оно связано только с познавательной способностью человека и гармоничной игрой его различных сил.

Объективная сторона — это бессознательная интуиция реальности Разума, то есть органической природы. В своих размышлениях об этом в «Критике телеологического суждения» Кант выражает Идею Разума более определённо, чем в предшествующей концепции гармоничной игры познавательных сил. Теперь он выражает её в Идее интуитивного интеллекта, для которого возможность и действительность едины. В интуитивном интеллекте “понятия (которые просто касаются возможности объекта) и чувственные интуиции (которые дают нам что-то, не позволяя познать это как объект) одинаково исчезают”. Интуитивный интеллект “не переходил бы от универсального к частному и, следовательно, к единичному (через концепции); и соответствие частных законов в продуктах природы с интеллектом не будет для него случайным ”. Это “архетипический (урбанистический) интеллект”, для которого “возможность частей и т.д., что касается их характера, то интеграция зависит от целого”. Кант также признает, что мы неизбежно приходим к этой Идее. Идея этого архетипического интуитивного интеллекта по сути своей не что иное, как Та же идея трансцендентального воображения, которую мы рассматривали выше. Ибо это интуитивная деятельность, и всё же её внутреннее единство — не что иное, как единство самого интеллекта, категория [всё ещё] погружённая в протяжённость и становящаяся интеллектом и категорией только тогда, когда она отделяется от протяжённости. Таким образом, трансцендентальное воображение само по себе является интуитивным интеллектом.

Идея является [Канту] здесь лишь как мысль. Несмотря на её общепризнанную необходимость, она не должна считаться реальной. Напротив, мы должны раз и навсегда признать тот факт, что общее и частное неизбежно и необходимо различны. «Интеллект предназначен для понятий, чувственная интуиция — для объектов. Это две совершенно разнородные части» [познания]. Идея строго необходима, но в то же время проблематична. Что касается нашей познавательной способности, то мы должны признавать только то, как она проявляется в своей деятельности (как называет это Кант), в которой различаются возможность и действительность. Это его проявление [для Канта] является абсолютной сущностью; это «в себе» познания — как если бы оно не было также проявлением познавательной способности, когда она мыслит и познаёт (denkt und erkennt), что интеллект, для которого возможность и действительность неразделимы, в котором общее и частное едины и чья спонтанность в то же время интуитивна, является необходимой идеей. У Канта просто нет других оснований, кроме опыта и эмпирической психологии, для утверждения, что человеческая познавательная способность по своей сути такова, какой она нам представляется, а именно в процессе перехода от общего к частному или обратно, от частного к общему. Однако сам он мыслит интуитивный интеллект и приходит к. мысли о нём как об абсолютно необходимой идее. Таким образом, именно он устанавливает противоположный опыт, [опыт] мышления недискурсивного интеллекта. Он сам показывает, что его познавательная способность осознаёт не только видимость и разделение возможного и действительного в ней, но также Разум и вещь в себе. Здесь перед Кантом предстаёт как Идея Разума, в которой возможность и действительность абсолютно тождественны, так и её видимость как познавательной способности, в которой они разделены. В опыте своего мышления он находит обе мысли. Однако, выбирая между ними, его природа пренебрегла необходимостью мыслить Рациональное, мыслить интуитивную спонтанность и безоговорочно выбрала видимость.

Он признаёт, что в себе и для себя механизм природы, причинно-следственная связь, может быть единым с телеологической техникой природы. Это не значит, что природа определяется противоположной ей Идеей, но то, что с механистической точки зрения кажется абсолютно разделённым, где один термин является причиной, а другой — следствием в эмпирической связи необходимости, абсолютно согласуется с изначальной сущностной тождественностью. Кант допускает такую возможность. Он признаёт, что это один из возможных взглядов на проблему. Тем не менее он придерживается точки зрения, согласно которой они [или он] абсолютно разделены; и то, что их [его] познаёт, является строго случайным, абсолютно конечным и субъективным познанием, которое он называет человеческим; и он заявляет, что рациональное знание, для которого организм как [физическая] реальность Разума является высшим принципом природы и тождеством универсального и частного, трансцендентно. Таким образом, он признаёт, что в спинозизме тоже присутствует «идеализм конечных причин» — как будто Спиноза хотел лишить идею конечных причин всякой реальности. и как если бы, не отрицая телеологической согласованности природных явлений, он в качестве принципа их объяснения указал лишь на единство субъекта, в котором они все пребывают, тем самым превратив чисто онтологическое абстрактное единство (то есть единство интеллекта, подобное тому, которое Кант называет разумом) в принцип — ведь, конечно, «сама идея единства субстрата не может даже обосновать идею чисто непреднамеренной целенаправленности». Чтобы понять единство Спинозы, Канту следовало бы обратиться к своей собственной идее единства интуитивного интеллекта, в котором возможность и действительность понятия и интуиции едины, а не к тому единству интеллекта, которое он называет теоретическим и практическим разумом. Тогда ему пришлось бы рассматривать единство Спинозы не как абстрактное единство, лишённое целесообразности, то есть абсолютной телеологической согласованности, а как абсолютно постижимое и само по себе органическое единство. Таким образом, он бы рационально и непосредственно познал это органическое единство, которое по своей природе является целенаправленным (Naturzweck) и которое он рассматривает как определение частей целым или как тождество причины и следствия. Но такое истинное единство, как это органическое единство интуитивного интеллекта, никогда не должно быть предметом мысли; познавать здесь должен не разум, а способность суждения, которая [просто] отражает; и её принципом должно быть мышление как если бы интеллект обладал сознанием, определяющим природу. Кант совершенно ясно осознаёт, что это не объективное утверждение, а нечто чисто субъективное; однако эта субъективность и ограниченность максимы должны оставаться абсолютным познанием. Само по себе не является «невозможным, чтобы механизм и целесообразность природы совпадали»; но для нас, людей это невозможно. Для осознания этого совпадения потребовалась бы интуиция, отличная от чувственной. Потребовалось бы определённое познание постижимого субстрата природы, благодаря которому можно было бы даже обосновать механизм явлений в соответствии с конкретными законами. Всё это полностью выходит за рамки наших возможностей.

Сам Кант признавал, что прекрасное — это не чувственная, а иная, чем чувственная, интуиция. Он характеризовал субстанцию природы как постижимую, признавал её рациональной и тождественной всему Разуму и знал, что познание, в котором разделены понятие и интуиция, является субъективным, конечным познанием, [всего лишь] феноменальным познанием. Тем не менее на этом следует остановиться; мы ни в коем случае не должны выходить за рамки конечного познания. Хотя познавательная способность способна [мыслить] идею и рациональное, она просто не должна использовать их в качестве критерия познания; она должна считать себя абсолютной только тогда, когда познаёт органическое и себя саму в конечном счёте, феноменально. По-настоящему спекулятивный аспект философии Канта может заключаться только в том, что идея мыслится и выражается так определённо, и изучение этой стороны его философии — единственный интересный аспект. Из-за этого становится ещё труднее увидеть, как Разум снова запутывается, и не только это, но и то, как высшая Идея искажается в полном сознании, в то время как рефлексия и конечное познание возвышаются над ней.

Из этого изложения мы можем кратко понять, что такое трансцендентальное знание в этой философии. Дедукция категорий, исходящая из органической идеи продуктивного воображения, теряется в механическом отношении единства самосознания, которое противостоит эмпирическому многообразию, либо определяя его, либо отражая его. Таким образом, трансцендентальное знание превращается в формальное знание [т. е. знание только об идентичности формы]. Единство самосознания одновременно является объективным единством, категорией, формальной идентичностью. Однако нечто, не определяемое этой тождественностью, должно каким-то непостижимым образом присоединяться к ней; должно быть дополнение, плюс, нечто эмпирическое, нечто чуждое. Это присоединение B к чистому понятию «Я» [которое есть A] называется опытом, а присоединение A к B, когда B постулируется первым, называется рациональным действием, [и формула для обоих случаев такова] A: A + B. A в A + B — это объективное единство самосознания, B — эмпирическое, содержание опыта, многообразие, объединённое единством A. Но B — это нечто чуждое A, нечто, не содержащееся в нём. И сам плюс, то есть связь между связующей деятельностью и многообразием, — вот что непостижимо. Этот плюс был рационально познан как продуктивное воображение. Но если это продуктивное воображение — всего лишь свойство субъекта, человека и его интеллекта, то оно покидает своё [место в] середине, которая одна делает его тем, что оно есть, и становится субъективным. Неважно, представляем ли мы это формальное знание как идущее по нити тождества или по нити причинности. Ибо если А как универсальное противопоставляется А + В как частному, то оно является причиной. С другой стороны, если рефлексия подчёркивает, что и [А, и А + В] содержат одно и то же А, которое как понятие связывается с частным, то это причинно-следственное отношение выступает как отношение тождества с той стороны, где причина соединяется с следствием, то есть где она является причиной, хотя с этой стороны должно присутствовать ещё что-то. Сказать, что причинно-следственная связь полностью относится к аналитическому суждению, — это то же самое, что сказать, что в причинно-следственной связи происходит переход к абсолютной противоположности.

Таким образом, в целом это формальное познание принимает форму своей формальной идентичности, абсолютно противостоящей многообразию. Если рассматривать формальную идентичность как существующую саму по себе, то она представляет собой свободу, практический разум, автономию, закон, практическую идею и т. д., а её абсолютной противоположностью является необходимость, склонности и побуждения, гетерономия, природа и т. д. Связь, которая возможна между этими двумя [формальным тождеством и многообразием], является неполной в рамках абсолютной антитезы: многообразие определяется единством [в практической философии] так же, как пустота тождества наполняется многообразием [в теоретической философии]. Независимо от того, является ли оно активным или пассивным, каждое из них формально соотносится с другим как с чем-то чуждым. Такое формальное познание приводит лишь к обеднению тождества и позволяет антитезе сохраняться в своей абсолютной полноте. Чего ему не хватает, так это среднего термина (Mittelglied), который является Разумом; ведь каждая из двух крайностей должна существовать в рамках оппозиции как Абсолют, так что середина и сведение к нулю обеих крайностей и конечности — это абсолютное «по ту сторону». [Кант] признаёт, что эта антитеза неизбежно предполагает середину и что в этой середине антитеза и её содержание должны быть сведены на нет. Но это не действительное, подлинное сведение на нет; это лишь признание того, что конечное должно быть приостановлено. И середина тоже не является подлинной; опять же, это лишь признание того, что должен существовать Разум. И всё это заключено в вере, содержание которой само по себе пусто, потому что антитеза, которая как абсолютная идентичность могла бы быть её содержанием, должна оставаться за её пределами. Выраженное позитивно, содержание этой веры было бы Безрассудством (Vernunftlosigkeit), потому что это абсолютно немыслящее, неизвестное и непостижимое «по ту сторону».

Если мы отбросим из практической веры кантовской философии некоторые популярные и нефилософские элементы, которыми она окружена, то не найдём в ней ничего, кроме идеи о том, что разум обладает абсолютной реальностью, что в этой идее полностью отсутствует противопоставление свободы и необходимости, что бесконечная мысль в то же время является абсолютной реальностью, — или, короче говоря, мы найдём абсолютное тождество мысли и бытия. (Здесь мы имеем в виду только кантовское учение о вере в Бога. Ибо в его рассуждении о бессмертии нет ничего оригинального, что могло бы заслужить философское внимание.) Эта идея абсолютного тождества мышления и бытия — та самая, которую онтологическое доказательство и вся истинная философия признают единственной и первичной идеей, а также единственной истинной и философской идеей. Кант, конечно, облекает эту умозрительную идею в человеческую форму: мораль и счастье гармонируют друг с другом. Эта гармония, в свою очередь, превращается в мысль, а реализация этой мысли называется высшим благом в мире — таким же ничтожным, как эта мораль и это счастье, высшее благо! Но тогда, конечно, разум, действующий в конечном, и природа, воспринимаемая в конечном, не могут подняться выше практической веры такого рода. Эта вера как раз и предназначена для состояния абсолютного погружения в эмпирическое; она позволяет разуму сохранять конечность мысли и действия, а также конечность наслаждения. Если бы разум пришёл к интуитивному пониманию и знанию того, что разум и природа находятся в абсолютной гармонии и сами по себе являются блаженными, он бы признал свою жалкую мораль, которая не согласуется со счастьем, и жалкое счастье, которое не согласуется с моралью, тем, чем они являются на самом деле. Но для [Канта] важно, чтобы и мораль, и счастье были чем-то, чем-то высоким и абсолютным. Эта мораль поносит природу и её дух, как будто порядок и направление (die Einrichtung) в природе сами по себе не рациональны, в то время как эта мораль в своём убожестве — разве не для этого дух вселенной организовал себя? — существовала сама по себе и вечно. Более того, эта мораль действительно означает, что она оправдывает себя и воздаёт себе должное на том основании, что она ставит перед собой реальность Разума в качестве веры, а не как нечто, обладающее абсолютным бытием. Однако если бы абсолютная реальность Разума была действительно несомненной, то ограниченное бытие, конечное и эта мораль не могли бы обладать ни несомненностью, ни истинностью.

Однако не следует упускать из виду, что Кант остаётся в рамках своих постулатов, которые Фихте не соблюдает. По мнению самого Канта, постулаты и связанная с ними вера (ihr Glauben) субъективны; вопрос лишь в том, как воспринимать эту «субъективность».«Субъективно ли тождество бесконечной мысли и бытия, разума и его реальности? Или субъективно лишь постулирование и вера в них? Субъективно ли содержание или форма постулатов? Субъективным не может быть содержание, поскольку негативное содержание постулатов немедленно приостанавливает всё субъективное. Следовательно, субъективна форма, или, другими словами, Идея есть нечто субъективное и случайное». В принципе (an sich) не должно быть ни постулирования, ни долженствования, ни [простого] убеждения, а постулирование абсолютной реальности высшей Идеи является чем-то нерациональным. Фихте не признавал субъективности постулирования, убеждения и долженствования. Для него это и есть «в-себе». Кант, напротив, признаёт, что постулирование, долженствование и убеждение являются лишь субъективными и конечными вещами. Тем не менее на этом всё и должно заканчиваться, как и в случае с моралью. Оставить всё как есть — это вызывает всеобщее одобрение, и то, что одобряется, — это как раз самое худшее, а именно форма постулирования.

Таков, следовательно, характер кантовской философии. Общим местом, которое она разделяет с философиями рефлексии, о которых мы говорим, является то, что знание — это формальное знание; разум как чистое отрицание — это абсолютное «по ту сторону»; как «по ту сторону» и как отрицание он обусловлен посюсторонностью (Diesseits) и позитивностью; бесконечность и конечность, каждая со своей противоположностью, в равной степени абсолютны. Что характерно для философии Канта, так это форма, в которой она представлена, её богатый поучительный и хорошо организованный материал, а также её истинность в рамках, которые она устанавливает, однако не только для себя, но и для разума в целом. Кроме того, она интересна тем, что затрагивает по-настоящему умозрительные идеи, как если бы они были случайными идеями и просто мыслями без реальности. Если не принимать во внимание всё это, уникальность кантовской философии заключается в том, что она утверждает абсолютную субъективность в объективной форме, то есть как понятие и закон, и только благодаря своей чистоте субъективность способна перейти в свою противоположность — объективность. Таким образом, из двух частей рефлексии, конечной и бесконечной, она возвышает бесконечную над конечной, тем самым подтверждая по крайней мере формальный аспект разума. Высшая идея кантовской философии — это полная пустота субъективности, или чистота бесконечного понятия, которое также постулируется как объективное в сфере интеллекта, хотя там оно имеет форму категорий; тогда как в практической сфере бесконечное понятие постулируется как объективный закон. С одной стороны, существует бесконечность, заражённая конечностью, с другой стороны, существует чистая бесконечность, а посередине находится тождество конечного и бесконечного, но опять же только в форме бесконечного, то есть как понятие. Подлинная Идея остаётся абсолютно субъективной максимой, отчасти для рефлектирующего суждения, отчасти для веры; но она не существует для середины познания и разума.


Б ЯКОБИАНСКАЯ ФИЛОСОФИЯ
Философия Якоби имеет с кантовской философией общим абсолютную конечность: в идейной форме — как формальное знание, в реальной — как абсолютный эмпиризм, и интегрирование обоих посредством веры, полагающей абсолютное потустороннее. Но в пределах этой общей сферы она образует полюс, противоположный кантовской философии, где конечность и субъективность имеют объективную форму понятия; философия Якоби, напротив, совершенно субъективно делает субъективность индивидуальностью; это субъективное субъективного вновь, как таковое, приобретает внутреннюю жизнь и кажется тем самым способным на красоту чувства.

Сначала мы рассмотрим субъективность знания, формальную сторону которого Якоби непосредственно познает сознательно и в абстракции и излагает в чистом виде; точно так же как положительно он утверждает знание только лишь в этой форме и отрицает объективность разума в знании, — полемизируя, он признает это знание действительным и с его помощью оспаривает науку разума.

То, что Якоби везде знает лишь о формальном знании, о тождестве рассудка, чье содержание наполняется лишь посредством эмпирии, о мышлении, к которому реальность прибавляется совершенно непостижимым способом, это — один из немногих или, собственно, единственный пункт, в отношении которого философия Якоби объективна и принадлежит науке; и этот пункт представлен в ясных понятиях.

«Моя философия, — говорит Якоби ("Давид Юм", Предисловие, с. V), — ограничивает разум, рассматривая его лишь для себя, голой способностью ясно воспринимать отношения, т. е. образовывать положение о противоречии и выносить суждения согласно нему; но далее я должен признать, что аподиктично и приносит с собой абсолютную достоверность только лишь утверждение исключительно тождественных положений».

То же самое ("Письма о Спинозе", с. 215–216):

«Убеждение из оснований есть достоверность из вторых рук; (первые руки — это вера, о чем ниже) основания суть лишь признаки сходства с вещью, в которой мы удостоверены (собственно, посредством веры); убеждение, которое они производят, происходит из сравнения и никогда не может быть по-настоящему надежным и совершенным».

Один из пяти тезисов (там же, с. 225) средоточия его утверждений:

«Мы можем демонстрировать лишь сходства; — ведь демонстрация есть продвижение в тождественных положениях; — а каждое доказательство уже заранее предполагает нечто доказанное, принцип которого есть лишь откровение».

Ср. с. 421:

«Дело разума вообще состоит в прогрессирующем связывании; а его спекулятивное дело — связывание согласно познанным законам необходимости; — существенная неопределенность человеческого языка и обозначения и изменчивость чувственных образов позволяет, однако, этим положениям приобретать почти повсюду большой авторитет, как будто они высказывают нечто большее, чем голое: quicquid est, illud est; больше, чем голый факт, который восприняли, наблюдали, сравнили, опознали и связали с другими понятиями».

См. еще с. 238, а также «Давид Юм», с. 94.

Необходимое дополнение к положению о тождестве — положение об основании, понимать ли под ним, согласно различениям Якоби («Письма о Спинозе», с. 415), положение об основании вообще, или положение о причине и действии, или об объединении обоих; а в отношении материи оно рассматривается, поскольку продвигаются от понятий к понятиям, или от понятия к его реальности, или от одних объективных реальностей к другим.

Прежнее философское образование в выражении положения об основании засвидетельствовало свои разумные устремления; и колебание этого положения между разумом и рефлексией, так же как и его переход к последней, очень точно обозначает себя в различении, которое Якоби делает между ним как логическим положением об основании и причинным отношением, и с помощью которого он прокладывает путь как постижения философии, так и борьбы против нее, по которому мы намерены последовать за ним.

Якоби усматривает в положении об основании его значение как принципа разумного познания, totum parte prius esse necesse est («Давид Юм», с. 94), или — единичное определено только в целом, оно обладает реальностью только в абсолютном тождестве, которое, поскольку в нем положено различимое, есть абсолютная тотальность.

«В одном отношении, — говорит Якоби, — totum parte prius esse necesse est есть не что иное, как idem est idem, но в другом отношении — нет; и из того, что два эти отношения по существу должны быть абсолютно разведены, сразу же происходит этот догматизм основания».

Якоби, собственно, понимает положение об основании как чистое положение о противоречии и в этом смысле называет его логическим, как абстрактное единство, к которому, разумеется, с необходимостью должно присоединяться различное, как эмпирическое, и отличает от него причинное отношение, при котором рефлексируется о гетерогенном, которое прибавляется к тождеству понятия и которое есть эмпирически данное, и, в соответствии с этим свойством, утверждает причинное отношение в качестве опытного понятия.

Способ, каким он это показывает («Давид Юм», с. 99 и далее) и на который он ссылается («Письма о Спинозе», с. 415), представляет собой примечательный образец локковского и юмовского эмпиризма, к которому примешана такая же знатная доля немецкого анализирующего догматизма, худшего, чем у Мендельсона, за освобождение от которого мир никак не может намолиться богам, в первую очередь Канту.

В положении об основании и в тотальности Якоби недостает, собственно, частей, и он должен получить их еще откуда-то извне целого, или, как он это понимает, все части в действительности уже объединены в целое и имеются в нем; но такое интуитивное познание частей из целого есть лишь нечто субъективное и неполное, ведь отсутствует еще объективное становление и сукцессия, и из-за нее-то к тотальности и должно еще прибавиться причинное отношение.

В следующем ряде положений мы выслушиваем дедукцию этой, как Якоби ее называет, абсолютной необходимости понятия причины и действия и сукцессии («Давид Юм», с. 111 и далее):

«Для нашего человеческого сознания, и можно сразу же добавить — для сознания каждого конечного существа, кроме воспринимающей вещи необходима еще и действительная вещь, которая воспринимается.

Там, где два сотворенных существа, пребывающих вне друг друга, находятся в таком отношении друг к другу, что одно воздействует на другое, имеется протяженное существо.

Мы чувствуем многообразие нашего существа связанным в чистом единстве, которое мы называем нашим Я; неразделимое в существе определяет его индивидуальность или делает его действительным целым; нечто до некоторой степени аналогичное индивидуальности мы воспринимаем в телесной протяженности вообще, поскольку протяженное существо как таковое никогда не может быть разделено, но всегда представляет взору то самое единство, которое неразрывно связывает в себе множество.

Если индивидуумы также обладают способностью действовать вовне себя, то они должны, если должно произойти воздействие, непосредственно или опосредованно соприкасаться с другими существами.

Непосредственное следствие непроницаемости при соприкосновении мы называем сопротивлением; итак, там, где есть соприкосновение, с обеих сторон есть непроницаемость; следовательно, и сопротивление; действие и противодействие; оба — источники сукцессивного и времени, представления сукцессивного».

Эта дедукция понятий протяженности, причины и действия, и сукцессии, или дедукция абсолютного бытия конечности получилась, таким образом, из того предположения, что имеются единичные, открытые самим себе существа, находящиеся в общности друг с другом; а одновременно с этим вырывается тем самым то, что эти понятия должны быть общими всем конечным, ясным самим себе существам, а также что в вещах в себе они имеют свой независимый от понятия предмет, следовательно, истинное объективное значение.

«Подобные понятия, а именно, те, что должны присутствовать во всяком опыте полностью и в качестве первого таким образом, что без их объективного невозможен был бы предмет понятия, а без их понятия было бы невозможно какое-либо познание вообще, называются просто всеобщими и необходимыми понятиями, а проистекающие из них суждения и умозаключения — познаниями a priori».

Мы видим, что эта дедукция причинного отношения должна была касаться причинного отношения во всем его объеме и дать здесь нечто более убедительное, чем кантовская дедукция; но эта дедукция Якоби настолько мало заслуживает имени дедукции, что она даже не может быть названа обычным анализом предположенного, а именно понятия общности единичных вещей; это уже нечто, от чего всякая спекуляция отшатывается в ужасе, а именно, предполагается, напрямую из самого вульгарного эмпиризма, абсолютное бытие человеческого сознания, и воспринимающей вещи, и воспринимаемой вещи, и их общности; с помощью избыточных опосредующих понятий их, в конечном итоге, доанализируют до действия и противодействия, и, тут уже заканчивается и анализирование, это — источники сукцессивного.

Совершенно непонятно, зачем нужно это столь высокое искусство; ведь уже с помощью неанализируемого абсолютного приятия воспринимающей вещи и вещи воспринимаемой всякой философии нанесено решительное поражение.

Примечательно отличие этой предпосылки и результата от результата кантовской дедукции категории; согласно Канту, все эти понятия — причины и действия, сукцессии и т. д. — полностью ограничены явлением; вещи, в которых эти формы объективны, так же как и познание этих объектов, есть совершенно ничто в себе; в-себе и разум просто возвышаются над этими формами конечности и сохраняются чистыми от них; результат, в котором бессмертная заслуга Канта, — то, что он дал начало философии вообще.

Но в этом ничто конечности как раз и есть то, в чем Якоби видит абсолютное в-себе, и сновидением этого оружия он борется с бодрствованием Спинозы.

Если выше неполноту кантовской аннигиляции рассудка мы полагали в том, что Кант, хотя и делает его вместе с его формами чем-то субъективным, но в этом виде — все же чем-то положительным и абсолютным, то Якоби, напротив, после того, как он таким счастливым образом произвел действие и противодействие, сукцессию, время и т. д. из общности конечных вещей, находит, что «для того, чтобы эти основополагающие понятия и суждения стали независимыми от опыта, не нужно делать их предубеждениями рассудка, от которых мы должны быть излечены тем, что узнаем, что они не относятся ни к чему в себе, следовательно, не обладают истинным объективным значением; ведь основополагающие понятия и суждения не потеряют ни в своей всеобщности, ни в своей необходимости, если они взяты из того, что обще всякому опыту и лежит в его основе; они, скорее, получают намного более высокую степень безусловной (есть ли у безусловного степени?) всеобщности, если их можно не просто установить значимыми для человека и свойственной ему чувственности, а вывести из сущности и общности единичных вещей.

— Но если наши чувства совсем не раскрывают нам свойств вещей, их обоюдных отношений и связей, даже того, что они действительно имеются в трансцендентальном рассудке; и если наш рассудок ссылается всего лишь на такую, совершенно не изображающую сами вещи, объективно просто-напросто пустую чувственность, чтобы приобрести совершенно субъективные созерцания, совершенно субъективные формы по совершенно субъективным правилам; то я есмь всё и кроме меня в собственном рассудке нет ничего, и Я, мое Всё, в конечном итоге все же есть также лишь пустая иллюзия о чем-то, форма какой-то формы, призрак, — такая система на корню истребляет любые притязания на познание истины, а для самых важных предметов оставляет лишь такую слепую, полностью пустую для познания веру, какой еще никто и никогда не требовал от человека».

Здесь, пожалуй, стоит отличать — кантовская познавательно пустая вера заключается лишь в том, что он не признает разумное как таковое, а не в его великой теории о том, что рассудок не познает ничего в себе.

А то, чем Якоби, напротив, обогащает человеческое познание, суть такие вещи, как абсолютное бытие конечных вещей и их общности, времени и сукцессии, и причинной взаимосвязи, которые («Давид Юм», с. 119) также и в вещах в себе обладают своим независимым от понятия предметом.

Но вот то, чтобы такие абсолюты объективной конечности отрицались и познавались как в себе ничто, и, последовательным образом, ровно так же субъективная конечность, чувственное и рефлексивно мыслящее Я, мое Всё, тоже было бы лишь пустой иллюзией чего-то в себе, что мое конечное Всё точно также гибнет пред разумом, как и Всё объективной конечности, это для Якоби — нечто омерзительное и ужасное; отвращение к уничтожению конечного фиксировано точно так же, как и корреспондирующее с ним, абсолютная достоверность конечного, и выказывает себя в качестве основной характеристики совершенно всей философии Якоби.

То, что Якоби понимает сукцессию и причинную взаимосвязь как соотношение вообще, собственно, как лишь релятивное, ограниченное конечными вещами отношение, и в его дедукции, даже если вышеприведенное — дедукция по-иному, исходит не как у Канта, только лишь из сознательного рассудка, но и из бессознательного, — это сначала можно было бы счесть улучшением кантовской дедукции; однако не стоит даже и упоминать о том, что отношение, рассмотренное субъективно, или сознательный рассудок, и оно же, рассмотренное объективно, или как рассудок, отношение вещей, пребывают полностью независимо друг от друга и дуалистически, у Канта же это отношение, по крайней мере, просто есть как лишь одно, без различия субъективного рассудка и особенного объективного, и если рассудок у Канта должно понимать как субъективное, то все-таки не как внешнее, чуждое отношение вещей, и следовательно как один рассудок, в чем выражено, по крайней мере, формальное философии; таким образом, самый важный результат Канта состоит все-таки в том, что эти отношения конечного (будь это отношения лишь субъективного, или в то же время и вещей) в себе есть ничто, познание согласно им есть лишь познание явлений (хотя подниматься над ним и нельзя, и поэтому оно становится абсолютным).

Априорное отношений Якоби, напротив, состоит в том, что они подобают также и вещам в себе; это значит, что конечные вещи, эмпирическая вещь, а вне ее — действительная вещь, которая воспринимается, суть вещи в себе и отношения таких вещей, сукцессия, причинная взаимосвязь, сопротивление и т. д., суть истинные отношения разума или идеи; так что, следовательно, мнимое улучшение, в соответствии с которым отношения были бы не исключительно субъективным сознательного рассудка, но также и объективным, бессознательным, в действительности конституирует абсолютный догматизм и возвышение конечного до в-себе.

Применение же Якоби обоснования абсолютности бытия конечного, которое получилось посредством важного различения положения об основании и положения о причинности, к системе Спинозы имеет двоякую форму, утверждается, с одной стороны, что в ней отсутствует понятие сукцессии, с другой — что оно все же, в принципе, имеется, но в бессмысленном виде вечного времени.

Что касается отсутствия времени, то Якоби понимает философию Спинозы таким образом, что Спиноза хотел добиться естественного объяснения существования конечных и сукцессивных вещей. Однако поскольку он познал вещи согласно понятию разума как имеющиеся одновременно, ведь в понятии разума нет ни «до», ни «после», но всё есть с необходимостью и одновременно, а универсум — вечным образом, то, по Якоби, он совершил ошибку, принимая положение об основании исключительно только лишь в логическом плане, и тем самым декретировал не объективную и действительную сукцессию, а лишь субъективную и идеальную, которая не могла бы иметься даже и идеально, если бы в ее основе не лежала действительная сукцессия в субъекте, производящем ее в мысли; в логическом положении об основании сама сукцессия есть непостижимое.

О таком психологическом напоминании о том, что субъективная и идеальная сукцессия предполагает действительную сукцессию в субъекте, не стоит и говорить; этим отчасти ничего не сказано, отчасти сказано нечто ложное, так как идеальная сукцессия отсылает, собственно, к математическим аллегориям Спинозы, о чем речь пойдет ниже, и по своей истине может быть чем-то реальным только потому, что она — абсолютное «одновременно» тотальности, а вовсе не сукцессия.

Это абсолютное «одновременно» тотальности и познание вещей такими, как они суть не временным, но вечным способом, Якоби приписывает, однако, положению об основании и пренебрежению законом причинности, а именно понимаемом так, что в нем положено время; а абсолютное основание того, что этой причинностью и временем нельзя пренебрегать, заключается в том, что, согласно Якоби, время есть в себе и абсолютно, положение же об основании, или тотальности, называется Якоби логическим потому, что в нем причина и действие положены одновременно и не положено время.

Но если не забывать о положении о причине и его отличии от положения об основании, то неподвижно погрязаешь во времени, и это у Якоби — абсолютное требование; когда Якоби столь настойчиво требует не забывать его различения, потому что посредством понятия разума, в котором нет ни «до», ни «после», но всё есть с необходимостью и одновременно, иначе, мол, случится то несчастье, что конечность, и время, и сукцессия исчезнут в наивысшей идее, в идее вечного, то такое предостережение поистине подобно известному сигналу честной стражи имперского города, призывавшей наступающего и открывшего огонь противника не стрелять, чтобы не случилось несчастье, — как будто такое несчастье как раз и не было целью противной стороны.

Из того, что в понятии разума всё есть одновременно, Якоби сделал простой и верный вывод о том, что мы, согласно этому, должны были бы принять то, что в природе всё есть одновременно, и то, что мы называем сукцессией, есть голое явление; собственно, непонятно, как Якоби мог до некоторой степени гордиться нахождением этого, как он его называет, парадоксального положения, в отношении которого он удивляется тому, что Мендельсон был первым, посчитавшим возможным его признать (следование и продолжительность, — очень хорошо говорит Мендельсон, — суть необходимые определения ограниченного мышления), так как Якоби, напротив, пришлось защищать его от других философов (!), которым он предъявил его, — и каковое положение он излагал не всерьез, а лишь как необходимое следствие положения об основании, — мог гордиться как своим открытием, как положением, которое якобы не принадлежит Спинозе.

Ведь мог же Якоби, комментатор Спинозы, иметь о Спинозе то мнение, что он полагает время в Боге и в то же время что оно, согласно ему, относится лишь к natura naturata? И действительно, мы тотчас видим, что Якоби, после того как он заключает, что Спиноза должен, собственно, объявлять время голым явлением, все же находит у Спинозы время, а именно в нелепости вечного времени.

Хотя у него в редких случаях, как, например, во второй книге «Этики» и в письмах, речь вскользь заходит об этой второстепенной форме сукцессии и он выделяет бесконечный ряд конечных вещей в этой форме абстракции, употребляя по отношению к ней не «мыслить», a imaginari и достаточно определенно называя ее auxilium imaginationis, то знал же, пожалуй, Якоби о спинозовском различении intellectus и imaginatio.

Абсолютная одновременность и то, что Бог есть не преходящая, но вечная причина вещей и что вне Бога они, следовательно, также суть во времени, а само время есть в себе ничто, — каждая строка в системе Спинозы делает положение о том, что время и сукцессия есть голое явление, такой тривиальностью, что в нем нельзя усмотреть ни малейшего следа новизны и парадоксальности.

Якоби ссылается («Письма о Спинозе», с. 409) на то, что убеждением Спинозы было то, что всё должно рассматриваться лишь secundum modum, quo a rebus aeternis fluit, а время, мера и число — как выделенные из этого модуса виды представлений, следовательно как сущности воображения. Ну и как же то положение могло бы не принадлежать Спинозе?

Для Якоби то положение настолько парадоксально, что он не только не утверждал его всерьез, но из этой конечной формы конечности решительно делает нечто абсолютное, а все опровержение Спинозы основывает на том, что тот положение об основании берет не так, чтобы в нем заключалось время, и из этого объясняет заблуждение Спинозы в отношении философии, в то время как он сам ради этой конечности признает предприятие разума невозможным и случайным.

Но Якоби действительно находит у Спинозы ту непоследовательность, что он полагает время как нечто в себе, он находит в основе (где эта основа?) бесконечного ряда единичных вещей, которые пришли в действительность одна за (!) другой, вечное время, бесконечную конечность; и это нелепое утверждение нельзя устранить с помощью математической фигуры, ведь здесь Спиноза дал обмануть себя своему воображению.

Сначала мы намерены осветить бесконечный ряд конечных вещей Спинозы, затем — вечное время, которое делает из него Якоби, и несостоятельность математических аллегорий.

Именно infinitum actu, которое Спиноза разъясняет в 29 письме, также имеющемся в виду Якоби, и о котором Спиноза говорит, что те, кто смешивают вещи способности воображения, число, мера и время, с самими вещами, поскольку не знают истинной природы вещей, отрицают его, именно оно есть то, что Якоби смешивает с бесконечным воображения.

Бесконечное Спиноза определяет (Eth. P. I. pr. VIII. Sch. I.) как абсолютное утверждение существования некоторой природы; конечное, напротив, — как частичное отрицание. Это простое определение делает, следовательно, бесконечное абсолютным, равным самому себе, неделимым истинным понятием, которое одновременно заключает в себе особенное или конечное по его сущности и есть единственное и неделимое, и эту бесконечность, в которой ничто не отрицаемо и не определяемо, Спиноза называет бесконечностью рассудка; это — бесконечность субстанции, и ее познавание — интеллектуальное созерцание, в котором, как в интуитивном познании, особенное и конечное не исключены и не противоположены, как в пустом понятии и в бесконечности абстракции; и это бесконечное есть сама идея.

Бесконечное способности воображения, напротив, возникает совсем иным способом; собственно, как выражается Спиноза, существование и длительность modorum мы, если смотрим не на порядок самой природы, а на ее особенную сущность, насколько ее понятие не есть понятие самой субстанции, можем определять и делить по собственному произволу; и если мы постигаем количество, абстрагируясь от субстанции, а длительность — от того способа, которым она проистекает из вечных вещей, то для нас возникает время и мера.

Конечное полагается, частично отрицается лишь или посредством того, что Спиноза называет способностью воображения, или вообще посредством рефлексии; и это частично отрицаемое, положенное для себя и противоположенное не отрицаемому в себе, просто утвердительному, делает само это бесконечное частично отрицаемым, или абстракцией, кантовским чистым разумом и бесконечностью, поскольку оно приведено в противоположность; а в качестве их абсолютного тождества должно полагать вечное, в котором это бесконечное и то конечное вновь уничтожены по их противоположности.

Но это нечто другое, если абстрагированное, конечное или бесконечное, остается тем, что оно есть, и каждое должно быть принято в форму противоположного; здесь одно определено как не сущее тем, что есть другое, и каждое — как положенное, и как не положенное, сущее как это определенное, и как сущее — иное; а нечто так положенное утекает в эмпирическую бесконечность; длительность как положенная лишь посредством воображения есть момент времени, конечное, и фиксированная как таковой момент, есть частично отрицаемое, в себе и для себя в то же время определенный как сущий другой момент; этот другой момент, точно так же получающий свою действительность посредством воображения, точно так же есть другой; это отрицание, которое остается тем, что оно есть, сделанное посредством воображения положительным, дает эмпирически бесконечное, т. е. абсолютное, неразрешенное противоречие.

Эту эмпирическую бесконечность, которая положена лишь постольку, поскольку полагаются единичные вещи (Eth. P. I. pr. XXVIII) — единичные вещи, которые в себе суть просто ничто, но которые Якоби в дедукции выше, как воспринимающую вещь и как вещь воспринимаемую, напротив, полагал абсолютно, — Якоби сразу же вменяет Спинозе в вину, так как ни один философ не был более далек, чем он, от того, чтобы принять нечто такое, ведь с не-в-себе-бытием конечных вещей непосредственно отпадает подобная эмпирическая бесконечность и время;

Якоби говорит, что Спиноза уверяет: если мы представляем себе бесконечный ряд следующих друг за другом, объективно и действительно происходящих друг из друга единичных вещей как вечное время, то дело здесь лишь в нашем воображении; однако как бы Спиноза мог счесть бесконечный ряд следующих друг за другом, объективно и действительно происходящих друг из друга единичных вещей чем-то в себе сущим и рассматриваемым по истине; ошибка заключена уже в этом ряде единичных и следующих друг за другом вещей, который Якоби считает чем-то абсолютным, и единичное и время в бесконечность Спинозы привносит не кто иной, как Якоби.

Идея, поскольку она рассматривается с ее отрицательной по отношению к воображению или рефлексии стороны, есть идея потому, что воображением или рефлексией она может быть превращена в нелепость; этот процесс превращения — наипростейший; воображение или рефлексия направлено исключительно на единичные вещи, или на абстракции и конечное, и их считает абсолютными; в идее, однако, эта единичность и конечность уничтожается тем, что противоположное рефлексии или воображения, идейно или эмпирически противоположное, мыслится как одно; рефлексия способна понять, что здесь вещи, которые она полагает как особенные, полагаются как тождественные, но не то, что они тем самым в то же время уничтожены; ведь ее продукты абсолютны именно только тогда, когда она деятельна; итак, только когда она полагает и то, и другое — и тождество того, что только и есть для нее, только пока оно раздельно, и абсолютную сохранность его в этом тождестве, только тогда она счастливым образом обнаруживает нелепость.

Так Якоби полагает абстракцию времени и абстракцию единичной вещи, продукты воображения и рефлексии, в качестве в себе сущих и находит что, если полагается абсолютная одновременность вечной субстанции, то единичная вещь и время, которые суть лишь постольку, поскольку они из нее изъяты, тоже сополагаются, — но не рефлексирует о том, что тем, что они возвращаются вечной субстанции, из которой взяты, они перестают быть тем, что они суть, лишь поскольку от нее оторваны: он, следовательно, в бесконечности и самой вечности удерживает время, единичность и действительность.

Если излюбленная тенденция объяснительства не удовлетворена тем, что время есть в себе ничто и что в вечности оно пропадает, и Якоби считает, что Спиноза в своей философии хотел дать естественное объяснение существования конечных и сукцессивных вещей, то из вышеизложенного становится ясно, что такое, собственно, объяснение времени, а именно — абстракция, произведенная в вечной идее;

Якоби, следовательно, мог бы произвести абстракцию времени непосредственно в тотальности или в положении об основании и таким образом понять его из последнего; однако отыскивание в тотальности абстракции как таковой и в этой форме, это — нечто непосредственно себя снимающее.

Мы получаем абстракцию времени, когда мы изолируем мышление от атрибутов и понимаем его не как атрибут абсолютной субстанции, в качестве какового оно выражает ее саму, а фиксируем его абстрагировано от нее, как пустое мышление, субъективную бесконечность, и полагаем эту абстракцию в релятивное отношение к единичности бытия.

Посредством этой абстракции время ведь поистине познается из вечности и, если угодно, объясняется; но дедукция его из общности единичных вещей даст еще более естественное объяснение, когда уже предположенное, единичные вещи, суть нечто естественное.

Совершенно прозрачно, что под естественностью, посредством которой философия намеревалась осуществить свой способ объяснения, Якоби понимает не что иное, как формальное знание, и рефлектированное мышление, и познание согласно воображению; сюда относятся приведенные выше высказывания о понятии знания Якоби; правда, таким естественным способом философское понимание невозможно; и у Спинозы, пожалуй, можно найти несколько строк об этой естественности, но поскольку Якоби под естественным объяснением понимает познание согласно воображению, то у Спинозы все, пожалуй, сверхъестественно; и таким образом утверждение Якоби о том, что мир не может быть объяснен естественным способом, наилучшее подтверждение себе находит у Спинозы, который его не только выдвинул, но и разъяснил.

Но вследствие этого отпадает вообще всякая так называемая естественность и тем самым также и сама эта сверхъестественность, потому что она есть лишь постольку, поскольку ей противостоит естественное, и дело здесь не в том, что разум, как говорит Якоби («Письма о Спинозе», с. 419), стремится превратить внеестественное (das Außernatürliche) или сверхъестественное в естественное, и не в том, что он стремится превратить естественное в сверхъестественное; но эта естественность, т. е. механизм, и причинная взаимосвязь, и время, так же как и знание, которое идет дальше чистого тождества и анализирует факты, для разума вовсе не существует.

Что же, наконец, касается математических аллегорий некоторого actu бесконечного, которые Спиноза противопоставляет обману воображения и которыми он, согласно Якоби, должен был быть введен в заблуждение посредством воображения, то Спиноза настолько уверен в своей правоте, что говорит: насколько жалко резонировали те, кто держит actu бесконечное за нелепость, об этом могут судить математики, которые в ясно и отчетливо познанных вещах не позволили остановить себя аргументами такого пошиба.

Спиноза приводит в качестве примера фигуру пространства, заключенного между двумя кругами, не имеющими общего центра; он также напечатал ее как настоящий свой символ в начале своих принципов картезианской философии, в то время как этим примером вернул эмпирическую бесконечность из нескончаемой гонки воображения вовне и поставил ее перед собой.

Математики заключают, что неравенства, возможные в этом пространстве, бесконечны не из-за бесконечного числа частей, ведь его величина определенна и ограничена, и я могу полагать большие или меньшие пространства, следовательно — большие или меньшие бесконечности, а потому что природа предмета превосходит всякую определенность числа; в этом ограниченном пространстве есть действительное бесконечное, actu бесконечное.

В этом примере мы, собственно, видим бесконечное, которое выше было определено как абсолютное утверждение или абсолютное понятие, в то же время для созерцания, следовательно, представленное в особенном, и абсолютное понятие есть actu тождество противоположных; если эти части удерживаются раздельно и как таковые полагаются тождественными, то это особенное, положенное как таковое действительным, выражено в числах, и в соответствии с понятием должно быть положено в своей несоизмеримости тождественным, таким образом эмпирическая бесконечность возникает в бесконечных рядах математиков;

несоизмеримость, однако, заключается в том, что особенное освобождается от подведения под понятие, разделяется на части, которые абсолютно определенны и абсолютно неравны друг другу, и если ранее в интуитивном понятии они уравнены, то теперь сравниваются друг с другом, суть более не в тождестве, но лишь в отношении; одним словом, это — не что иное, как обращение геометрии в анализ, или, определеннее, — обращение пифагорейского основоположения, которое одно есть вся истинная геометрия, в ряды функций кривых линий.

Отсюда следует истинный характер мышления, заключающийся в бесконечности; поскольку абсолютное понятие, собственно, — бесконечность, а в себе абсолютное утверждение обращено против противоположного и конечного, как их тождество, то мышление есть абсолютное отрицание; и это отрицание, положенное реально, как сущее, есть полагание противоположных; +А–А=0; ничто существует как +А–А и по своей сущности есть бесконечность, мышление, абсолютное понятие, абсолютное чистое утверждение.

Эта абстрагированная бесконечность абсолютной субстанции есть то самое, что Фихте сделал ближе нашей новой, более субъективной культуре как Я, или чистое самосознание, чистое мышление, собственно, как вечную деятельность, или продуцирование различия, которую рефлектированное мышление знает всегда лишь как продукт.

Выступающее в явлении разделенным, несоразмерное, различие как продукт, в последнем отношении, в бесконечности, т. е. в том, в чем противоположенные одновременно отпадают, равно себе; а тождество в отношении к несоразмерным, положенным как сущие для себя (в числах), есть бесконечное тождество, ничто; несоразмерные, однако, положены не как эти абстракции, сущими для себя (в числах), не сохраняющиеся без целого как части, а согласно с тем, что они суть в себе, собственно, только лишь в целом, так для интуитивного или геометрического познания имеется истинное понятие, истинное равенство целого и частей, и утвердительная бесконечность, actu бесконечное.

Эта идея бесконечного — одна из наиважнейших в спинозовской системе и в изложении ее она должна бы была играть большую роль, чем всего лишь роль источника праздного предиката для мышления, протяженности и т. д., как в положениях Якоби, в ней как раз и заключается самое важное, а именно познание точки объединения атрибутов; однако без этой идеи высшие идеи Спинозы изложены формальным, историческим образом — как в 14 тезисе атрибуты и модусы прибавляются к абсолютной субстанции в обычной рефлексивной форме свойств.

Сделаем краткий обзор форм бесконечности; истинное бесконечное есть абсолютная идея, тождество всеобщего и особенного, или тождество самих бесконечного и конечного; а именно, бесконечного, поскольку оно противопоставлено конечному, и это бесконечное есть чистое мышление, положенное как эта абстракция, оно — чистое абсолютно-формальное тождество, чистое понятие, кантовский разум, фихтевское Я.

Но, противопоставленное этому конечному, оно, именно поэтому же, есть абсолютное ничто последнего, +А–А=0; это — отрицательная сторона абсолютной идеи; это ничто, положенное как реальность, сама бесконечность, не как субъект или продуцирование, в качестве какового оно есть как тождество, так и ничто, а как объект или продукт, она есть +А–А, полагание противоположенных.

Но ни одна из этих форм бесконечностей не есть ни бесконечность воображения, ни эмпирическая бесконечность; первая бесконечность — это бесконечность абсолютного разума; бесконечность чистого тождества или отрицательности — бесконечность формального или отрицательного разума, а бесконечное в своей реальности, как +А–А, из которых одно определяется как бесконечное, другое — как конечное, или конечность вообще, есть бесконечное рефлексии и воображения, к которому относится указанное выше — когда некоторое конечное должно быть положено как абсолютное, т. е. одновременно как нечто иное.

У Якоби бесконечность находится или как нечто пустое, или как эмпирическая бесконечность воображения, и это его соблазняет посчитать, что Спиноза в своем математическом примере (Якоби говорит о многих, но в 29 письме есть только один, а присутствующий в P. I. Prop. XIX. Schol. пример — не пример Спинозы, но взят им у его противников) хочет представить эмпирическую бесконечность как существующую actu и настолько удовлетворен этим математическим примером, что находит в нем хотя и не объективную и действительную бесконечность, но все же субъективную и идеальную.

«Там, где мы воспринимаем связь основания и следствия ("Давид Юм", с. 94), мы сознаем множественное в представлении, а это происходит во времени, и эта идеальная сукцессия сама есть действительная сукцессия в субъекте, который ее производит».

Спиноза таким образом добился большего, чем намеревался; ведь при этом примере он вовсе не думал о сукцессии, да ее и нельзя здесь увидеть.

Но Якоби все же находит здесь, по крайней мере, субъективную сукцессию; этот пример, следовательно, имеет у него вместо философского психологическое и эмпирическое значение, ему только еще не достаточно эмпирического, а именно, в нем, кроме психологической сукцессии, не хватает также еще и объективной действительной, несмотря на то что и сама идеальная есть действительная сукцессия в субъекте.

Природа этого полемического обращения заключается, следовательно, в том, что Якоби или не хватает сукцессии и конечности и он их просто требует от спекуляции, или он привносит их сам своими объяснениями, а затем находит нелепости.

Выше мы видели положительную сторону этой фиксированности в конечном согласно идейной форме, собственно, в отношении к знанию, понимаемому как движущееся, держась за путеводную нить подобия и тождества, и нуждающееся в факте, который должен быть дан ему как нечто чуждое, +В, к которому, как представляют, должно присоединиться тождество понятия.

Об этой эмпирии вообще и об индивидуальности чувства, которая определяет объем и красоту этой эмпирии, и о том, что посредством разума эмпирия человека имеет другой характер, чем эмпирия зверя, а также об эмпирическом выражении субъективной индивидуальности или чувства Якоби порой высказывает глубокомысленные и остроумные соображения.

Такие выражения об отношении эмпирии к знанию, как (Рейнг. «Статьи», 3 выпуск, с. 92):

«Пространство и время суть факты, поскольку движение есть факт; человек, который никогда бы не двигался, не мог бы представить себе пространства; тот, кто никогда бы не изменялся, не знал бы понятия времени; мы также мало были бы способны достичь его a priori, как и чистой множественности, непреложной связанности, продуцирующей спонтанности рассудка»,

— возможно, принадлежат не Якоби, а обработчику Кёппену.

Глубокомысленны выражения эмпирии и об эмпирии потому, что они намекают на спекулятивные идеи; и привлекательность сочинений Якоби покоится на этой музыке призвуков и отзвуков спекулятивных идей, которая, однако, остается лишь звучанием, потому что идеи искажаются опосредующей средой абсолютного бытия рефлексии и не должны развиться в то, что ожидается там, где дело касается науки, — в артикулированное научное слово (Logos).

Если бы этому звучанию идей как чему-то объективному, чем оно не должно быть, позволено было быть воспринятым в понятие, постигнутым и удержанным как общему достоянию мышления, то, рассматривая смысл одних лишь таких выражений, нельзя бы было не опознать в них изложение разума.

Например, непосредственно после того, как Якоби («Письма о Спинозе», в процитированном выше) признал за разумом лишь способность анализировать факт и связывать согласно чистому тождеству, он высказывает (с. 423) свою основополагающую мысль, что

«Он берет человека, не разделяя его, и что Он считает, что его сознание составлено из двух изначальных представлений, из представления обусловленного и безусловного, которые связаны неразрывно».

Но разве это не разделение, когда сознание составляется из двух, согласно Якоби, абсолютно противоположных представлений?

Согласно следующей странице,

«мы, пока понимаем, остаемся в цепи обусловленных условий и в понятной природе; эта взаимосвязь понимания и природы, однако, прекращается и сверхъестественное, непостижимое и безусловное пребывает абсолютно потусторонне, следовательно без взаимосвязи».

Как, следовательно, Якоби может говорить, что он не разделяет человека, если он составляет сознание из абсолютно противоположных?

Или, скорее, он берет его уже разделенным, поскольку он рассматривает его согласно явлению сознания.

— Но если мы действительно должны брать человека, его сознание и его взаимосвязь как нечто неразделенное, как хочет дать его Якоби, то мы должны то, что Якоби называет принципом познания и разума, понять как неразделенное тождество обусловленного и безусловного, и поскольку, по Якоби, первое есть естественное, а второе — сверхъестественное, — как тождество естественного и сверхъестественного, и в этой обусловленной безусловности или безусловной обусловленности мы имели бы ту самую нелепость конечной бесконечности, которую Якоби находит у Спинозы, и, по крайней мере, уничтожение противоположностей естественного и сверхъестественного, конечного и бесконечного, следовательно, по меньшей мере, — освобождение от рефлексии, которая делает это противоположение абсолютным, а противоположности — чем-то в себе.

Так замечание («Бесполезный карманный справочник», 1802 г., с. 30):

«где есть чувство, там есть начало и конец, там есть разделение и связь, там есть одно и иное, а чувство есть третье»,

— очень даже можно воспринять как спекулятивную идею;

также (Рейнг. «Статьи», 3 выпуск, с. 70):

«Признак чувства вообще есть двухконечное и пребывание посредине между субъектом и объектом»;

еще более там же, с. 95:

«чувственность не определяет, также не определяет и рассудок, принцип индивидуирования находится вне их; в этом принципе дана тайна множественного и одного в неразрывной связи, бытие, реальность, субстанция. Наши понятия этого суть лишь взаимосменяющиеся понятия; единство предполагает всеобщность, всеобщность — множественность, множественность — всеобщность; единство поэтому — начало и конец этого вечного круга и означает — индивидуальность, организм, объект-субъективность».

Но центром этого круга, который есть одновременно и центральная точка, и периферия и удерживает взаимосмену, не дает исчезнуть одному, как только выступит иное, была бы идея разума, абсолютного и все же двухконечного тождества одного и много; такая идея есть, однако, совершенно иное знание и познавание, чем то, которое только лишь анализирует факты и продвигается с помощью подобия.

Эта форма, в которой Якоби лишь глубокомысленным образом поднимает рефлексию над ней самой, — необходимый выход, который только и остается для высказываний разума, когда конечность и субъективность сделаны чем-то абсолютным; в качестве глубокомысленного изложения разум оберегает себя от того, чтобы быть воспринятым в бесконечное понятия и стать общим достоянием и научностью, зато остается аффинированным субъективностью, собственным и особенным;

на кольце, символе разума, которое он подает, остался лоскуток кожи руки, протягивающей его, — предпочитают лишиться его, когда разуму должно иметь научное отношение и заняться понятиями; это такое глубокомыслие, которое тем же образом нелепости конечной бесконечности, чего-то, что одновременно есть и начало, и конец, взаимополагания обусловленного и безусловного и т. д., в большей степени вновь приближается к формализму разума, очень уж общедоступному.

Насколько субъективна форма этого философствования, ровно настолько же субъективным и конечным должен быть предмет этого философствования, ведь конечность есть нечто в себе; изложение и философствование направлено в первую очередь на человека и о человеке: о том, что мы находим себя помещенными на землю и что наше познание будет таким, каковы наши действия здесь; какими получатся наши моральные свойства, таким получится и наше усмотрение всех вещей, связанных с этим, и т. д.

Этому непрекращающемуся раздумью о человеке, и восхвалению, и рассказам о его разумном инстинкте и его чувстве Эпиктет, забывая о человеке, возражает в том месте, которое приводит Якоби («Бесполезный карманный справочник», 1802 г., с. 22):

«Но так как я разумное существо, то мое дело — восхвалять Бога (не человека); это — мое призвание, я хочу его осуществить».

Философствование Гердера есть лишь небольшая модификация этого свойства выносить абсолютное не в форме разумного познания, а лишь в игре понятиями рефлексии или в отдельных обращениях к нему, которые, как Кант, заканчивающий в практической вере идеей, как будто начиная философствование, непосредственно тут же его и завершают, или выносить разумное только лишь как прекрасное чувство, инстинкт, индивидуальность; гердеровская форма обладает даже еще и преимуществом — она нечто более объективное.

Пена спинозизма и запутывающие разум и язык проповеди, как Якоби называет гердеровское философствование, проистекают как раз из того, что как Якоби на место разумного мышления ставит выражение чувства, субъективность инстинкта и т. д., так и Гердер на место разумно мыслимого ставит нечто, в чем разумное также будет скрыто, а именно понятие рефлексии.

«Понятие мощи, как и понятие материи и мышления, — говорит Гердер («Бог», 2 издание, с. 126), — будучи развиты (т. е. свиты), согласно самой спинозистской системе, все три сходятся воедино, т. е. в понятие прасилы; вечная прасила, сила всех сил, — лишь Одна и т. д.»

«Реальное понятие, в котором все силы не только основаны, но которое они все вместе и не исчерпывают, это бесконечно превосходное есть: действительность, реальность, деятельное существование; это — главное понятие у Спинозы; а природа (с. 245 и далее) есть царство живых сил и бесчисленных организаций, каждая из которых в своем роде не только мудра, хороша и прекрасна, но и есть нечто совершенное, что значит — отображение самой мудрости, блага и красоты и т. д. Выпавший волос, поломанный ноготь, вновь вступает в другой регион взаимосвязи мира, где он действует или претерпевает опять же не иначе как согласно своему нынешнему природному положению и т. д.»

Не означает ли это, как говорит Якоби, приобрести высшую заслугу исследователя — разоблачить и выявить существование? Только, как и Якоби, не для философского познания: наоборот, оба равно усердно стараются устранить научную форму там, где она имеется для разумного познания.

Гердер полностью сознает способ, каким он излагает центральный пункт спинозистской системы:

«Я не знаю («Бог», 2 издание, с. 77) другого главного слова, в котором обе действительные и действенные деятельности, мысль духовного мира и движение телесного мира, позволяли бы настолько же непринужденно постичь себя, кроме как в понятии силы, мощи, органа; словом „органические силы“ одновременно обозначают внутреннее и внешнее, духовное и телесное; в то же время это также лишь выражение; ведь мы не понимаем, что такое сила, и также не намерены объяснить с ее помощью слово „тело“».

Ровно в этом же состоит занятие Якоби — на место философских идей поставить выражения и слова, которые не должны быть ни познаны, ни поняты; они, пожалуй, могли бы иметь философский смысл, но полемика Якоби как раз и направлена против философских учений, в которых к ним относятся серьезно и в которых выражено их философское значение.

Лучше всего то, о чем здесь идет речь, высказывает Кёппен в заключительной декламации о критицизме, обращенной к Якоби (Рейнг. «Статьи», 3 выпуск):

«Свободное, бессмертное существо, человек, брат, полный высокого благоговения, преданности, любви; как может буква твоего философствующего разума лучше научить тебя тому, во что ты живее веришь, на что надеешься и что знаешь в святая святых твоей души: Господству бесконечного над тобой, добродетели из свободы и вечной жизни!»

и т. д. — Такое ледяное и пустопорожнее сердечное излияние, происходящее из разума как инстинкта, на что Якоби указывает постоянно, мнит, пожалуй, быть чем-то большим, чем положение философствующего разума, от которого оно хочет избавиться.

Части полемики, базирующейся на том же основании, что и полемика против Спинозы, — о предприятии критицизма — привести разум к рассудку, а философии как таковой указать новую цель (Рейнг. «Статьи», 3 выпуск), полемики против кантовской философии мы коснемся здесь лишь вкратце; якобиевский инстинкт в борьбе против разумного познания цепляется именно к тому пункту кантовской философии, в котором она спекулятивна, а кантовское изложение, со спекулятивной стороны теряющееся в продукте, само по себе не ясное, но скованное терминологией, присвоенной рефлектирующим мышлением и ставшей тем самым непригодной для философского разума, терминологией ушедшего в прошлое образования, — это изложение он с тем большей легкостью превращает в галиматью и с помощью неспекулятивной рефлексии и для этой рефлексии делает бессмыслицей; в этой полемике характер рефлексивной философии выражает свои принципы в очень определенных чертах.

Критике собственно этого сочинения пришлось бы изображать пустые вопли и его едкое, язвительное и посредством искажений доходящее до лукавства существо; к такого рода примерам мы относим и встречающийся в «Предисловии», когда в кантовском изложении форм созерцания должен быть дан образец несогласия системы с самой собой и смешения эмпиризма и идеализма, и для этих целей сначала документально доказывают, что пространство и время — голые формы, что они не могут стать предметами, и для этого цитируется «Критика чистого разума», с. 347, где написано:

«Одна лишь форма созерцания без субстанции сама по себе есть не предмет, ... чистое пространство и чистое время, которые, правда, как формы созерцания суть нечто, но сами они не предметы, которые можно созерцать»

— и где нет ни одного слова о том, что они не могут стать предметами (в каком смысле, мы скоро увидим);

«они не позволяют себя ни созерцать, ни воспринять»,

— продолжает Якоби и цитирует в связи с этим «Критику чистого разума», с. 207, где о непозволении созерцания себя нет вообще ничего, а о восприятии — что они совершенно не могут быть восприняты сами по себе потому, что они суть чистые формальные созерцания, не явления (т. е. тождества созерцания и ощущения), не предметы восприятия;

«и все же, — говорит затем Якоби, — указанные необъективные формы созерцания, согласно другим высказываниям, суть также предметы»,

в связи с чем цитируется «Критика чистого разума», с. 160, где написано (в примечании, в основном тексте нет ничего о предмете):

«пространство, рассматриваемое как предмет (выделено самим Кантом), как это действительно необходимо в геометрии, содержит не одну только форму созерцания»;

здесь Кант различает формальное созерцание как единство созерцательного представления и форму созерцания, когда оно в отношении к понятию рассудка является в качестве только лишь голой множественности, обладая, однако, в себе самой единством; и также в § 24 определенно замечается, что рассудок, как трансцендентальный синтез способности воображения, сам есть единство пространства и времени и даже их самих только он и делает возможными; — один из превосходных пунктов в том, что Кант говорит о чувственности и априорности.

Какое же противоречие в том, что форма созерцания как противоположная понятию рассудка чистая абстрагированная форма не есть предмет, но может быть сделана предметом, как в геометрии, из-за его внутреннего, априорного в нем единства, не выступающего, однако, в качестве голой формы созерцания? — Наконец, согласно предыдущему, противоречие должно заключаться в том, что пространство и время суть не только лишь формы созерцания, но и сами созерцания, и как таковые — даже и отдельные представления; отдельные, индивидуальные (противоположные понятию) представления для Канта означают то же самое, что и созерцания, и это понятие Канта нельзя назвать никак иначе, кроме как превосходным и одним из его наиболее чистых и глубоких понятий.

Но даже совершенно вне зависимости от истинности или ложности этого понятия, — в чем другом заключается противоречие между вышеизложенным и тем, что Якоби приводит в качестве противоречащего, как не в неверном цитировании Якоби?

На следующей странице Якоби говорит:

«Фихте, которому казалось непостижимым то, как Я заимствует свою реальность и субстанциальность у материи, и т. д.»

В связи с этим превосходным, совершённым также мимоходом, как мимоходом разделываются и с Фихте, изложением Кантовской системы, что согласно ей Я заимствует свою реальность и субстанциальность у материи, цитируется «Критика чистого разума», с. 277 и далее.

Период, начинающийся на с. 276 и переходящий на с. 277:

«Но здесь доказывается (Кантом против идеализма), что внешний опыт, собственно, непосредствен, что только посредством него возможно, правда, не сознание нашего собственного существования, а определение последнего во времени, т. е. внутренний опыт. Правда, представление „Я есмь“, выражающее сознание, может сопровождать любое мышление и есть то, что непосредственно заключает в себе существование субъекта, но не познание последнего, тем самым также не заключает и эмпирическое познание, т. е. опыт; ведь он, кроме мысли о чем-то существующем, включает еще и созерцание, здесь — внутреннее, которое само лишь опосредованно и возможно только лишь посредством внешнего созерцания.

Примечание 2. С этим также полностью согласуется любое опытное применение нашей познавательной способности в определении времени. Не только, что мы можем предпринять любое определение времени лишь посредством смены во внешних отношениях в связи с устойчивым в пространстве (например, движение Солнца), но даже так, что у нас нет совершенно ничего устойчивого, что мы могли бы, как созерцание, подвести под понятие субстанции, кроме лишь материи, и даже сама эта устойчивость не почерпывается из внешнего опыта, но a priori предполагается как необходимое условие всякого определения времени, тем самым, со стороны нашего собственного существования, — как определение внутреннего чувства посредством существования внешних вещей. Сознание себя самого в представлении Я — вовсе не созерцание, а исключительно интеллектуальное представление самодеятельности мыслящего субъекта. Поэтому это Я не обладает ни малейшим предикатом созерцания, который, как устойчивый, мог бы служить коррелятом определению времени во внутреннем чувстве: как, например, в материи как эмпирическом созерцании такова непроницаемость».

Мы выписали это место целиком, чтобы с помощью непосредственного рассмотрения прояснилось, насколько лукаво простецкое изложение, утверждающее, что Я заимствует свою реальность и субстанциальность у материи.

Для опыта Канту требуется нечто, в чем смена времени определяла бы себя как в чем-то устойчивом, и это устойчивое есть материя, а именно как априорное; а субстанциальность есть эта, определенная в отношении к опыту устойчивость во времени, Кант же определенно исключает «Я есмь» и даже существование субъекта из таких, относящихся к опыту предикаментов; так что то, что говорит Кант, toto coelo отличается от того, что Якоби, ничего не разъясняя, пишет о реальности, субстанциальности и материи, придавая реальности, субстанциальности и материи, так же как и Я, совершенно иное значение, чем в котором о них говорят обычно: Я заимствует свою субстанциальность у материи; — разве так цитировать и обращаться с Кантом не означает обходиться с ним хуже, чем с мертвой собакой?

Но это общее лукавое обращение, заключающееся в том, что если Кант представляет в опыте как момент ощущения, так и созерцания и категории в качестве продуцирующих лишь явление и не признает познание в-себе и вечного существующим по праву, то Якоби понимает это «как уничтожение до основания любых притязаний на познание истины и как сохранение такой слепой и полностью пустой для познания веры, какой еще никто и никогда не требовал от человека»; такое обращение понятно из его вышеуказанного принципа, того, что конечное и явление для него абсолютны.

Так философия Якоби низвела также и выражения «истина» и «вера» до значения наиобычнейшей и эмпирической действительности, из этих слов «истина» заслуживает философского обращения, а «вера», действительно, также общераспространенно и за его пределами, но в отношении достоверности вечного, а не действительного эмпирически; уничтожения такой эмпирической истины и веры в чувственное познание Якоби стыдится как посягновения на святыню, как церковной кражи.

К неверному цитированию и поношению добавляется третий ингредиент полемического изложения, собственно, галиматьизация (galimathisieren); ее искусство очень просто, она, собственно, есть постижение разумного рефлексией и превращение его в рассудочное, посредством чего оно в себе и для себя самого становится нелепостью, как мы видели, когда в вечность и бесконечность Спинозы было вгалиматьизировано время.

Чтобы не говорить о такого рода искажениях, как тогда, когда Кант называет синтез деятельностью, а затем вновь говорит о нем в отношении к способности воображения, что он есть действие последней, и Якоби выводит отсюда вопрос: «Эта способность есть действие?», что его усердный продолжатель повторяет на с. 85, и соглашается с Кантом в том, что тот, якобы, называет синтез лишь действием слепой способности воображения; — и чтобы не приводить отдельные примеры, ведь сочинение в целом продолжается в едином тоне, галиматьизирующем и удовлетворенном своим изготовлением бессмыслицы, мы обратимся к основному, к отношению так называемых способностей, как это понимает Якоби.

При изложении кантовской философии было показано, как Кант в этой сфере превосходным образом полагает априорное чувственности в изначальное тождество единства и множественности, а именно, в потенции погруженности единства во множественность, — как трансцендентальную способность воображения, а рассудок он полагает в то, что априорное синтетическое единство чувственности поднято во всеобщность, и следовательно, это тождество выступает в относительной противоположности с чувственностью; разум опять же полагает как более высокую потенцию предшествующей относительной противоположности, но таким образом, что эта всеобщность и бесконечность есть лишь формальная чистая бесконечность и фиксирована как таковая.

Эту подлинно разумную конструкцию, посредством которой остается лишь дурное имя способностей, поистине же положено только одно тождество их всех, Якоби теперь превращает в основанность способностей друг на друге.

«Разум основывается у вас на рассудке; рассудок — на способности воображения; способность воображения — на чувственности; чувственность же затем вновь — на способности воображения как способности созерцаний a priori; наконец, эта способность воображения — на чем? Явным образом на ничто! Она — истинная черепаха, абсолютное основание, сущностное во всякой сущности. Она чисто продуцирует саму себя из себя; а как сама возможность всего возможного она есть не только то, что возможно, но и — пожалуй! — то, что невозможно».

В такую прекрасную связь Якоби приводит способности и то, что нечто, правда, не способность воображения как отделенное от тотальности, покоится на себе самом, это для Якоби не только нечто столь же нефилософское, как и образ глупых индийцев, считающих, что мир держится на существе, покоящемся на себе самом, но и кощунственно, и поскольку каждый из опыта юности и из психологии знает, что способность воображения есть способность выдумывать, то философия, по Якоби, посредством такой способности воображения намерена убедить человека в том, что весь человек в действительности есть паутина без начала и конца, из сплошного обмана и иллюзии, из видений, из грезы, что человек выдумал и сочинил себе религию и язык и т. д., руганью и апострофами о чем бесконечно заполняются страницы «Карманного справочника»; короче, Якоби понимает такую способность воображения, так же как и производящий самого себя разум, как нечто произвольное и субъективное, а чувственный опыт — как вечную истину.

Из-за этого галиматьизирующего изложения кантовской конструкции познающего духа Якоби показывает себя таким образом (с. 52), чтобы вы видели, что он, впрочем, очень хорошо вас понял и намерен быть настолько великодушным, что не станет вас упрекать в том, что вы сознательно обманываете; — издатель Рейнгольд отмечает в отношении этого истинного изложения, что «описанные здесь функции кантовская философия, если только она хочет сохранить хотя бы видимость последовательности, должна бы признать в качестве тихомолком предпосылаемых ей принципов ее теории познавательных способностей; фихтевская же философия, напротив, определенно устанавливает указанные функции, а именно — созерцая, мысля и воля их все».

Главный вопрос, выдвигаемый Якоби, следующий: как кантовская философия a priori доходит до суждения, как она доводит абсолютное до рождения конечности, чистое время — до времен, чистое пространство — до пространств?

Вечная дилемма рефлексии заключается в следующем: если философия познает переход из вечного во временное, то легко показать, что она полагает временное в само вечное, а следовательно, делает вечное временным; если же она не познает этого перехода, то она полагает абсолютную одновременность тотальности для интуитивного познания, так что не имеется различного в форме частей и временной сущности, в таком случае она неудовлетворительна, ведь она должна иметь и объяснять также и временное, определенное и единичное.

Последнее — обычная рефлексивная мысль, в которой Якоби полагает иметь винт, давлению которого не сможет противостоять и кантовская философия. Он счастливым образом понимает, и это не могло быть иначе, тотальность интеллектуального созерцания, или априорного синтеза, заключающую в себе различие как таковое, в качестве абстрактного единства, а части, следовательно, имеет не в целом, а наряду с абстрактным единством, каковым он делает целое; и находит необходимым, что, если синтез a priori должен быть объяснен (!), одновременно должен быть объяснен чистый антитезис; но не встречается, мол, ни малейшего подозрения о такой потребности; многообразное для синтеза эмпирически предполагается Кантом и должно все-таки оставаться, даже если абстрагировались от всего эмпирического; как если бы изначальный синтез не был тождеством различного; но, правда, различное есть в нем не как чисто конечное, антитетическое, каким его хочет видеть Якоби.

Изначальное синтезирование, по Якоби, было бы изначальным определением, а изначальное определение — сотворением из ничто.

Выше уже было упомянуто, что для рефлексии ничто начинается там, где нет абсолютной, изолированной, абстрагированной от субстанции конечности, и что реальность рефлексии, противоположная ничто рефлексии, нечто рефлексии как таковой, есть лишь это абсолютное противоположение и абсолютная конечность.

То, что синтез есть чистое единство, и следовательно, в нем нет различия, эта единственная и простая мысль растянута в бесконечную, доходящую до бессмыслиц ругань и совершенно безудержную долбежку и брань.

Идею синтеза, так же как и всей кантовской философии, Якоби почерпывает из отдельных мест, и если Кант в них среди прочего разок называет синтез действием составления вместе различных представлений и понимания их многообразия в познании, то что может быть здесь яснее, чем то, что он уже предпосылает антитезис своему тождеству?

Якоби как следует перемешивает все органическое кантовской конструкции и произвольным образом делает себе ясными и понятными время, пространство, трансцендентальную способность воображения, всё — чистыми прочными единствами, которым нечего делать друг с другом; он делает себя самого абсолютной прочностью бесконечного пространства и затем спрашивает:

«Как вы можете прорваться в мою прочность и дать возникнуть во мне хотя бы одной определенной точке?»

«Как могут прорваться друг в друга время, пространство, единство сознания?»

— не задумываясь о том, что чистота времени, пространства и трансцендентальной способности воображения суть выдумки, точно так же как и то, что Он — небранчливое и безоблачное созерцание бесконечной прочности пространства.

Временем Якоби доволен несколько больше, а именно, он считает его мостом между реальным и идеальным, интеллектуальным и материальным, и может принять его как чувство; оно двухконечно и есть где-то посредине, и следовательно чувство, — ведь чувство вообще есть это двухконечное и пребывание-посредине между объектом и субъектом.

Однако если уж способность воображения порождает время, имеющее в себе начало, середину и конец, то она не умеет постичь, насколько велики или малы эти снесенные яйца; это она должна определить в пространстве, в которое переходит Якоби, и полагает себя как его бесконечное, чистое, незамутненное тождество и континуальность и, погрязнув в этом единстве, утверждает, что чистая и пустая способность воображения, если бы она была только лишь с пространством, за всю вечность не смогла бы породить ни одной точки.

Если должно быть понято оконечивание в чистом пространстве, то рассказ Якоби очень хорош, то полагающее это оконечивание (лучше — реальность) должно быть чем-то, равным образом возвышающимся над обоими, как над чистым созерцанием, так и над чистым понятием, как над чистым понятием, так и над чистым созерцанием; чем-то, что не подпадает ни под (чувственное) созерцание, ни под понятие; из этого для Якоби проистекает отчасти истинное, отчасти ложное определение: оно само не созерцает и не понимает никаких понятий; оно — равное наичистейшее деяние обоих; и как таковое называется синтетическим единством трансцендентальной апперцепции.

Этим словом, т. е. в пункте, в котором впервые могла бы зайти речь о самой сути, заканчивается собственная разработка Якоби; в пункте, в котором предшествующая бессмысленная ругань и брань казалась способной приобрести интерес, потому что до сих пор речь не шла ни о чем другом, кроме как о пустых единствах и лишь о превращенных в галиматью рассудке, способности воображения и разуме, в этом пункте Якоби останавливается; это извиняется состоянием его здоровья, о чем он сообщает в предисловии; и одновременно зародившаяся надежда на то, что он сам еще вернется с чем-то получше, тут же совершенно уничтожается тем, что он («Предисл.», с. 5) больше не видит в предстоящем ему никаких действительных опасностей, а лишь небольшой, несколько ненаезженный, но все же уже более чем на половину проторенный путь.

Понятнее, если предшествующее еще не сделало его достаточно понятным, это становится в особенности посредством с. 61, где говорится о том, что вы напрасно пытаетесь ввести различие между вашими чистыми качественными единствами и континуальностями, прилагая к одному из них имя синтетического (дело, следовательно, заключается лишь в имени);

«Я говорю: одно так же мало, как и другое, способно различать и суммировать, синтез происходит просто-напросто не посредством него; ведь в таком случае оно должно было бы иметь в себе также и основание антитезиса; hoc opus, hic labor; но невозможно, чтобы пустое пространство, и пустое время, и сознание имели в себе происхождение антитезиса».

Короче говоря, ход здесь таков: абсолютное синтетическое единство, тотальность заключает в себе все части и различие; — но Я, Якоби, говорю: это только имя, оно — абстрактное единство, пустое единство, следовательно, как же оно может быть самим основанием делимости и антитезиса?

Понятие тождества и трансцендентального единства становится совершенно понятным с помощью сердечной дружбы последователя. У него место трансцендентального единства выглядит также мало опасным и наполовину пройденным; он полагает, что монотонная мысль, излагаемая на восьмидесяти одной странице (не считая «Предисл.»), о том, что чистое единство, как Якоби понимает пространство и т. д., не есть многообразное, пожалуй, еще нуждается в некоторых разъяснениях.

В потоке ругани и брани, спадающем до вялости, об априорном синтезе, у которого Якоби остановился, можно найти следующее:

«Положим, что имелось бы чистое многообразное, посредством чего же далее была бы возможна связь? Явным образом посредством того, что она осуществлялась бы в чем-то третьем»

— Кёппен следующим образом поясняет эту ясную мысль:

«Положим, что мы имеем различное в пространстве; тогда его связь состоит именно в том, что оно находится в пространстве».

Еще яснее:

«Положим, что мы имеем различное в сознании; тогда связь состоит в том, что оно наличествует в сознании».

Еще больше ясности:

«Что же связывает два пространственных предмета? Пространство. Что связывает множественность сознания? Сознание. Весь синтез не открывает нам ничего дальнейшего, кроме как тождества».

Предыдущее делается более понятным следующим разъяснением:

«Поскольку два предмета находятся в пространстве, они, как пространственные, полностью равны друг другу; поскольку они находятся в сознании, они, как наличествующие в сознании, полностью одно и то же. Зачем здесь еще какое-то особенное действие связывания? Разве весь синтез уже не завершен посредством пространства и сознания как пассивных рецептивностей? Рассудок, следовательно, не совершает ничего, кроме уравнивания, и чтобы это стало возможным, предполагается отыскивание равенства и неравенства. Каждое суждение есть выражение такого найденного тождества; то, что можно встретить еще в суждении, кроме неразличимого, принадлежит к материалам суждения и поэтому имеет свое происхождение не в рассудке. И это занятие рассудка, это примечание, понимание имеющегося тождества, для каковой цели способность воображения должна разрушить все особенное, снять все различное, это занятие называется синтезом? Да ведь тем самым всякий синтез, скорее, снимается!»

Кёппен пишет это о трансцендентальном единстве трансцендентальной апперцепции или трансцендентальном единстве продуктивной способности воображения.

Понятие Якоби о познании высказано очень ясно; что мы, люди, воспринимаем вещи как факты посредством чувства и сверхъестественного откровения виденья, воспринимания и ощущения; что взятое таким образом из опыта (который лучше организованный и лучше чувствующий человек составляет себе лучше, чем худший организм и худшее чувство) уже синтезировано заранее, не нуждается в том, что бы мы, наконец, его синтезировали, да и не может быть нами синтезировано, ведь наша деятельность по отношению к этому синтетически данному есть противоположность синтезирования, она — его анализирование, и аналитическое единство, которое мы находим в объекте, настолько мало есть синтезирование, связывание многообразного, что многообразное, материальное посредством аналитического единства, скорее, распадается на лоскутки.

Мы можем понять пространство, сознание и т. д., объективный мир, природу только в соответствии с аналитическими единствами и только лишь разлагать их; тем самым («Письма о Сп.», с. 424) нашему разысканию открывается необозримое (т. е. лишенное конца и тотальности) поле, которое мы вынуждены обрабатывать уже хотя бы ради нашего физического сохранения; те вещи, механизм которых мы открыли, мы можем, если сами средства в наших руках, также и произвести.

Мы понимаем то, что мы таким образом можем конструировать по меньшей мере в представлении; а то, что мы не можем сконструировать, мы и не понимаем.

Познание рассудка — это непрестанное уравнивание, называемое нами связыванием, и которое есть лишь продолжающееся смягчение и упрощение многообразного; если бы это было возможно — вплоть до его полного изъятия и уничтожения («Карманный справочник», с. 32).

Мы, напротив, скажем, что трансцендентальная способность воображения и разумное познание есть нечто совершенно иное, чем как это понимает Якоби, что оно ни анализирует природу, ни разрывает данное на аналитическое единство и многообразие, но само органическое и живое и создает тотальность, идею тотальности, и конструирует как абсолютное изначальное тождество всеобщего и особенного, каковое тождество Кант назвал синтетическим, не так, как если бы ему предлежало многообразное, но потому, что оно само в себе дифференцированно, двухконечно, так что единство и многообразие в нем не прибавляются друг к другу, но выделяются в нем и силой удерживаются вместе серединой, как говорит Платон.

Для чувства Якоби, пожалуй, признает двухконечность, потому что в этом случае, собственно, кажется, что речь вовсе и не может зайти о том, чтобы оно не имело дела с данным объектом и, несмотря на его собственную двухконечность, не было бы голой пассивностью и рецептивностью; — как если бы в его двухконечности и середине уже не было концов.

Ругань и брань сочинения из «Статей» Якоби предлагает отведать также и нефилософской публике и нёбу философского дилетантизма в «Бесполезном карманном справочнике 1802 г.», для этой цели к горькому примешивая еще и сентиментальные добавки Жан-Поля; невыгодным образом, однако, продолжая своими чувствительными едкими эдиктами толковые юмористические соображения Лихтенберга; ведь глубокое и добродушное, остроумное расположение духа Лихтенберга по контрасту усиливает впечатление неглубокого, ожесточенного, своенравного расположения духа.

Насколько хорошо эти ничему не способные научить и бесчестящие критицизм клеветы выполнены для того действия, на которое они только и могут быть способны, — с помощью изрядной капуцинады наполнить нефилософский народ ужасным страхом и отвращением перед таким призраком, как кантовская философия, и насколько такие изречения и сентиментальности, как:

«стремление каждого живого существа есть свет этого существа, его право и его сила. Оно может шествовать только в этом свете, действовать только лишь в этой силе. — Никакое конечное существо не имеет своей жизни в себе самом; и также не из себя самого — пламени своего света, мощи своего сердца. — Многообразен дар жизни; многообразно пробуждение к ней; многообразно ее проживание, ее употребление. Подобно зверю пробуждается также и человек, сначала как чувственное творенье, в лишь чувственной природе. — Узри здесь смеющегося, лепечущего и т. д.»

— насколько все это суть необычайные глубокомысленности и назидательности, этот вопрос относится к другой области критики.

Как и философское сочинение в «Статьях» Рейнгольда, популярная статья содержит места, которые для непредвзятого внешнего рассмотрения могли бы обладать философским значением, например с. 40, прим. (выделено в самом «Карманном справочнике»):

«ощущение — память и воображение предпосылают первое и изначальное сознания и деятельности, принцип жизни и познания, в себе сущее, то, что как таковое не может быть ни свойством, ни действием, никоим образом чем-то возникшим во времени; но может быть само-сущностью, само-причиной (хотя, согласно «Письмам о Спинозе», с. 416, causa sui происходит из забвения существенного различия между положением об основании и положением о причинности), вневременным и, в этом свойстве, может быть во владении вневременного, лишь внутреннего сознания. Это вневременное, лишь внутреннее, наияснейшим образом отличающее себя от внешнего и временного сознание есть сознание лица, которое хотя и вступает во время, но ни в коем случае не возникает во времени как лишь временное существо. Временному существу принадлежит рассудок, вневременному — разум».

Можно было бы подумать, что Якоби теперь считает положение об основании и положение principii compositionis прежней метафизики более удовлетворительными для разума, поскольку то, чего ему в этом положении не хватало, сукцессию, он здесь сам исключает из разума как чего-то вневременного; а также, что кантовская слепая способность воображения по своему принципу в то же время содержится в этом разуме, который есть внутреннее и вневременное сознание, ясно отличающее себя от временного и внешнего сознания, ведь то, что называют виденьем, есть исключительно лишь во внешнем и временном сознании.

Или когда Якоби продолжает:

«Рассудок, изолированно, материалистичен и неразумен; он отрицает дух и Бога. Разум, изолированно, идеалистичен и нерассудочен; он отрицает природу и самого себя делает Богом. Целый, нераздробленный, действительный и истинный человек одновременно (что, пожалуй, означает — не наряду друг с другом, иначе это были бы две штуки и части) есть разум и рассудок, неразделенно, с одинаковой убежденностью верит — в Бога, природу и в собственный дух»,

то неразделенную веру мы должны были бы понимать как тождество разума и рассудка, т. е. как одновременность отрицания Бога и деланья себя Богом, тождества временного и вневременного, т. е. вечного времени и т. д., ни в малейшей степени не галиматьизируя философию Якоби, как она делает это со Спинозой и Кантом тем, что характерное некоторого изолированного, поскольку оно удерживается изолированно, привносит в неразделенное; — так же как, с другой стороны, мы должны были бы понимать эту неразделенную веру как неразделенное, чистое, чистое, чистое, неволнуемое Одно, лишенную начала, середины и конца один-арность (Ein-Fach-Heit), без он, она, оно и т. д. (см. сочинение в «Статьях» Рейнгольда, 3 выпуск, passim).

Тот, кто имел бы желание и склонность продолжать выслушивать болтовню, руководствующуюся нитью бессмыслицы и галиматьи, нашел бы в этих статьях Якоби наилучший повод для этого, в неразделенности вневременного и временного, самосущностности и эмпирического и т. д.

Эти сополагания нужно, собственно, понимать не таким образом, что временное исчезает во вневременном, эмпирическое сознание — в созерцании разума, вся конечность погружается в бесконечное и познается лишь Одна тотальность как в-себе, которое не есть ни изолированный рассудок, ни изолированный разум, ведь за этим последовало бы ужасное, то, что конечное бытие вещей уничтожало бы себя и конечные вещи стали бы явлениями и призраками; если разум познает конечное как неабсолютное, как невечное, то человек («Карманный справочник», с. 36) может обладать существованием лишь посредством фантазии, лишь посредством уничтожения с помощью разума; и все же, самое досадное для человека — лишение разума; и тогда открытый жребий человека — ужаснейшее отчаяние; — нет, согласно этому, самому безвкусному из всех синкретизмов, разум как познание вневременного и самосущности должен также и рассудку,

Якоби заключает это примечание следующим образом:

«Эта триединая, в общем нефилософская вера также должна быть способна стать в строгом смысле философской, подтвержденной в рефлексии верой, — однако посредством подтверждения в рефлексии, даже если в этом заключен иной смысл, отпадает форма веры, — и я достаточно отважен, чтобы сказать: я знаю, что она может этим стать, я вижу обратный путь, которым заблудившееся размышление, — Рейнгольд обозначил этим предикатом себя, и следовательно, Якоби считает нынешний период Рейнгольда заблуждением и верит в еще одно превращение, что он вылупится как сильфида бессмертной философии, чей принцип связывает отрицание Бога и деланье себя самого Богом, рассудок и разум, а человека оставляет таким, каков он есть, — вновь вернется сюда и лишь тогда будет произведена истинная философия, наука и мудрость, освещающая целого человека».

Это замечание, предназначенное философским дилетантам, философская публика может игнорировать до тех пор, пока не состоится указанное превращение.

Из всего предыдущего, как положительного, так и полемического знания философии Якоби получается характер этого знания, состоящий в том, что разум может анализировать факты, отделять всеобщее от особенного и уходить в пустое тождество, и там, где философия выдвигает абсолютное тождество всеобщего и особенного, это тождество просто-напросто вновь делается отделенной от особенного всеобщностью и ей доказывается необходимость того, что к ее всеобщему еще должно быть добавлено особенное, или того, что она лишь приступает к данному особенному; там, где Якоби сам признает двухконечность, субъект-объективность, она должна быть в форме чувства, вещи, опытного, которое не имеет права терять свой характер данного, непоколебимой противоположности мыслящему субъекту, может быть высказана не как свободная идея разума и общее достояние научности, а только лишь как нечто субъективно глубокомысленное; а мышление и бытие, всеобщее, остающееся формальным тождеством, и особенное, остающееся данным, глубокомысленная субъективность и объективность знания не совпадают в познавании; данный факт и мыслящая его субъективность, одно, как и другое, есть нечто абсолютное.

Теперь мы должны рассмотреть то, как же абсолютное тождество, которое не есть в познавании и все же одновременно просто должно быть для абсолютно полагающей себя субъективности, есть для таковой; итак, это отношение абсолютной конечности к истинно абсолютному есть вера, в которой субъективность хотя и признает себя пред вечным конечным и ничем, но так обставляет само это признание, что спасает и сохраняет себя как некоторое в-себе, сущее вне абсолютного.

Однако отделенному от особенного всеобщему противоположно не только абсолютно тождественное обоих, но также и особенное; и Якоби распространил веру также и на знание об особенном вне понятия, на эмпирическое непосредственное представление обычной объективности, поскольку он воспринял это значение у прародителей и отцов-основателей эмпиризма, Юма и Локка, которые преимущественно были теми, кто погрузил философствование в эту конечность и субъективность, на место познавания поставил это обосновывание познания и критику способностей человеческой души, положил особенное как таковое в качестве абсолютного, изгнал метафизику с помощью анализа чувственного опыта, и чье рефлексивное предприятие, развитое на немецкой почве еще обширнее и систематичнее, называется немецкой философией, т. е. философией Канта, Якоби и Фихте.

Отвлекаясь от отношения веры к философии, Мендельсону и прочим, так как еще существовала традиция в отношении того, что такое предмет философского познания, и во сне не могло привидеться, что Якоби распространит имя веры на достоверность обычного объективного и тем самым со своей стороны придаст достоверности обычной объективности такую же важность, какую Юм, Кант и Фихте придали ей другим способом, важность, которая, так как одну и ту же ограниченность и конечность, Якоби — ее утверждением, а Юм, Кант и Фихте — ее отрицанием, обе стороны равным образом сделали абсолютной, для обеих сторон становится совершенно одной и той же, поскольку, если конечность абсолютна, полностью безразлично, есть ли она нечто объективное (в обычном смысле) или субъективное;

Мендельсон под верой Якоби подразумевал не достоверность временных вещей, а непознанную разумом достоверность вечного и вневременного, поскольку тот («Письма о Спинозе», с. 92) высказывается так:

«Моя религия не знает обязанности устранять такого рода сомнения иначе, чем доводами разума; не приказывает верить в вечные истины»,

поскольку тот говорит о вечных истинах как о предмете философии, он считал, что философия не занимается достоверностью эмпирической действительности и что Якоби, говоря о своей вере, также не имеет в виду юмовскую веру в чувственное восприятие.

Но Якоби имел в виду не вечные истины, а истину обычной действительности; на нее непосредственно направлено первое объяснение Якоби Мендельсону («Письма о Спинозе», с. 215):

«Дорогой Мендельсон, мы все рождены в вере и должны оставаться в вере. Посредством веры мы знаем, что обладаем телом и что вне нас имеются другие тела и другие мыслящие существа. Истинное, чудесное откровение! Ведь мы же ощущаем лишь наше тело, с теми или иными свойствами; и поскольку мы чувствуем его с теми или иными свойствами, мы воспринимаем не только его изменения, но также и еще нечто совершенно отличное от него, не ощущение, не мысль, — другие действительные вещи (выделено самим Якоби), и именно с той же самой достоверностью, с какой мы воспринимаем нас самих; ведь без Ты Я невозможно. Мы, следовательно, получаем все представления посредством лишь воспринимаемых нами свойств, и нет никакого другого пути реального познания; ведь разум, если порождает предметы, порождает химеры. Так мы обладаем откровением природы, которое не просто повелевает, но принуждает всех и каждого верить и посредством веры принимать вечные истины».

Здесь знание об обычной действительности, чувственное восприятие не просто включено в веру, но вера и вечные истины ограничены исключительно только им.

Якоби продолжает:

«другой вере религия христиан не учит, не предписывает ее. Вере, которая своим предметом имела бы не вечные истины, а конечную случайную природу человека».

Следовательно, эти вечные истины об обладании телом и, о других телах, и существовании вне нас других тел и действительных вещей не касаются случайной конечной природы человека? И насколько же дурной должна была бы быть природа, которая в сравнении с этой первой сама есть еще конечное и случайное; и что же это должна была бы быть за религия, которая имела бы своим предметом эту еще более низкую, еще более конечную и еще более случайную природу, чем такая христианская религия!

Так как Якоби в этом объяснении, обладающем, ввиду особенных обстоятельств своего появления и связанной с ними целенаправленностью, еще большим весом, определенно ограничивает веру и вечные истины временным и телесным, то вполне последовательным будет испытывать чувство отвращения к философии Канта и Фихте, которые направлены к тому, что в конечном и временном нет истины, и которые велики преимущественно в отрицательности, в которой они доказывают, что есть конечно, и явление, и ничто;

философия Канта и Фихте, поскольку они удерживают непоколебимую противоположность познавания и веры, сами непосредственно полагают противоположение и, тем самым, конечность как таковые абсолютными; но с тем отличием, что эта конечность должна быть пустой и не чем иным, как чистым, бесконечным понятием конечности, каковая посредством этого становится равна бесконечности, а любое содержание и наполнение, которое конечность дает и должна давать себе, должно быть ничтожностью; Якоби, однако, требует этого ничтожного во всей его протяженности и широте и поднимает дикий вой из-за уничтожения этой ничтожности.

Далее, ни в малейшей степени не возможно заблуждаться в отношении того, что философия Канта и Фихте в качестве веры декретируют непосредственную достоверность сверхчувственного, так же как и в отношении того, что Кант со стороны теоретического разума отрицает всякую реальность идей, теоретическое познание для него — определение посредством категорий, обладающих своей реальностью только лишь в чувственном мире и в опыте, или вообще делающих возможным только рассудочное, а не разумное познавание.

Если же Кант отказывает идеям разума во всякой реальности в том смысле, что они не могут быть даны в чувственном восприятии и в опосредованном понятиями рассудка опыте и что в сфере опыта они — лишь регулятивные принципы для применения рассудка, то Якоби в том, что отрицается их временное и телесное существование, видит уничтожение самих этих идей и обращается с вопросом (с. 36, Рейнг., 3 выпуск) к совести каждого честного человека, смог бы он, после того, как он однажды ясно усмотрел, что роль идеи для телесного и временного знания, и опыта и чувственного воспринимания лишь проблематична, «когда-нибудь по какой-либо причине вернуться к этим, раз и навсегда определившимся как объективно — стоит спросить: в каком смысле? — беспочвенным представлениям как к объективно истинным и реальным, вложить в них прямое, сердечное доверие?»

— Невозможно! — Нужно, скорее, сказать, что только лишь по уничтожении этого рода реальности можно постичь доверие к идеям, при сохранении же догматизма абсолютной конечности и субъективности, полагающего вечные истины в тела и другие действительные вещи, это, напротив, невозможно.

Ища пример того, до каких коварных искажений доводит эта слепая ненависть к уничтожению временности и святое усердие в борьбе за благое дело действительных вещей, нельзя пройти мимо одной приводимой по этому поводу цитаты (тем самым не сказано, что эта и вышеприведенные цитаты — единственные в этом роде; они — лишь единственные, сверенные нами с Кантом), на с. 99 и далее, Рейнг., з выпуск, Якоби или Кёппен пишет:

«Было бы поэтому намного последовательнее, если бы мы при любых представлениях о Боге и бессмертии вовсе не думали об объективности и вместе с автором критики разума сказали: „Все, что касается религии и свободы, есть лишь идея разума, лишь эвристическая фикция и, отвлекаясь от ее пригодности как руководящего принципа рассудка, — лишь мысленная вещь, недоказуемая в своей возможности“».

При этом цитируется «Критика чистого разума», с. 799, где написано: «понятия разума суть лишь идеи и, конечно, не обладают предметом в каком-либо опыте; они мыслятся лишь проблематически и т. д.» Из понятий разума, о которых речь здесь идет только лишь в теоретическом отношении, Якоби или Кёппеном делается совершенно безусловно и неограниченно — «Все, что касается религии и свободы», и это якобы лишь фикция, — и то, что Кантом говорится об их теоретической реальности, высказывается об их реальности вообще.

Наряду с тем, что Якоби сталкивает веру в действительность и чувственный опыт и только об этой вере и говорит Мендельсону, он, однако, имеет еще одну веру, не в конечность, а в вечное, и нам нужно посмотреть, не загрязняется ли эта вера, полагающая вечное как абсолютный объект, а познавание — отделенным от него и необъединенным, и исключающая разумное познавание тем, что познавание признается лишь в качестве некоего субъективного и формального знания, не загрязняется ли также эта вера как вера приведением в отношение к рефлексии.

Вера не поднимающегося до абстрактной рефлексии человека имеет ту непредвзятость, что она не противопоставлена рефлексии, она лишена как рефлексии о том, что отношение к вечному в форме веры как непосредственной достоверности, которая не становится объективной посредством мышления и не принимается в форму понятия, противостоит разумному познанию, без того чтобы с необходимостью идти вразрез с последним, так лишена она и отношения к противоположности вообще; это — чистое безоглядное положение, не отрицание — ни иной веры во что-то иное, ни иной формы для содержания этой веры; здесь нас не касается то, в какой мере непредвзятость этой веры может быть аффицирована оглядкой на это; здесь нас касается только последнее, то, когда вера как таковая связана с сознанием о себе самой и когда она отрицает формальное, конечное знание; в какой мере вера с помощью этой оглядки на конечное знание, ведь разумное знание не может осуществиться, поистине способна поднять себя над субъективностью и конечностью — в этом отрицающем, сознательном виде вера выступает у Канта, Якоби и Фихте.

Вся сфера конечности, бытия самим нечто (des selbst Etwas seyns), чувственности тонет в истинной вере пред мышлением и созерцанием вечного, что здесь становится одним и тем же, вся мошкара субъективности сгорает в этом пожирающем пламени, и уничтожено даже сознание этого самоотвержения и уничтожения; также и среди религиозных действий, в которых есть вера, чувство и созерцание, есть более или менее чистые и объективные; так сознание и субъективность в большей мере сливается во всеобщую объективную гармонию в песнопении, чем вознося себя в безмолвной молитве.

Однако вера, введенная в философию, полностью теряет эту чистую непредвзятость; ведь теперь разум спасается в ней бегством от рефлексии, чтобы уничтожить конечность и снять субъективность, но именно поэтому сама вера оказывается аффицированной этой имеющейся оппозицией к рефлексии и субъективности; в ней, ведь здесь она в то же время имеет значение отрицания, рефлексия об уничтожении рефлексии и субъективность сознания уничтожения субъективности; и таким образом субъективность спасает себя в самом ее уничтожении.

Поскольку конечное мышление и вера в нерефлектирующем о собственной вере сознании пребывает раздельно, то из-за этого пребывания раздельно и есть такое сознание, нефилософское сознание; конечный образ действий и чувственное восприятие, а с другой стороны, — богослужение сменяют друг друга, и если религиозному человеку все конечное объективное в то же время преподносит себя в образе вечности и его поступки также выражают такой образ, то этот образ вечности есть при этом нечто субъективное; себя выражает нравственная единичная красота; истинную объективность и всеобщность эта красота получает в искусстве и философии, в которых исчезает относящая себя к абсолютному противоположность веры и рефлексии, и как неосознанно присутствующая в обычном сознании, и осознанно — в рефлексивных философских учениях.

Поскольку противоположность в обычном сознании присутствует неосознанно, вера, и то, что из нее происходит, способна быть чистой, ведь субъективность и конечность находится совершенно по ту сторону, без соприкосновения и отношения с ней; однако введенная в философию вера не остается такой, ведь здесь она имеет оглядку и значение отрицания, и в этом отрицании она касается субъективности и тем самым сохраняет ее; сама вера аффицирована противоположностью, так же как и то, что составляет ее содержание, как сверхчувственное противостоит непоколебимой чувственности, бесконечное — непоколебимой конечности; и поскольку в вере и то, и другое есть уничтоженная и спасенная субъективность, то последняя оправдана, ведь она ссылается на свою уничтоженность, в то время как в обычной безоглядной вере она, напротив, поистине исчезла и есть нечто несвятое пред ней.

Это загрязнение веры и освящение субъективности должно ненадолго привести нас еще и в практическую философию Якоби. Практический разум Канта, или пустое понятие в его непоколебимой противоположности природе, не может продуцировать ничего иного, кроме как систему тирании и разрывания нравственности и красоты или, как кантовская мораль, ничем не определяющее себя, формальное, так называемое соблюдение обязанностей, перечисление и изложение которых в своей научной непоследовательности сильно уступает последовательности природы, и только лишь эта сторона делает зримым устремление нравственных идей, поскольку в возможности казуистики она в то же время признает научную ничтожность; в учении о праве, однако, должна быть определенность, здесь не годится снова давать определенности распуститься в неопределенное, и эта наука с необходимостью должна марать нравственную природу самыми вопиющими гнусностями.

Всеобщая ненависть философии Якоби к понятию с необходимостью отвергает его объективную форму нравственности, закон, и полностью — чистый закон как формальный нравственный принцип; и среди прочих превосходных, касающихся этого мест, в письме к Фихте, с. 32, написано прекрасно и совершенно ясно:

«Да, я атеист и безбожник, тот, кто вопреки той воле, которая желает ничто, хочет лгать, как лгала умирающая Дездемона; хочет лгать и обманывать как Пилад, выдававший себя за Ореста; хочет убить как Тимолеон; нарушить закон и клятву как Эпаминонд, как Иоганн де Вит; решиться на самоубийство как Отон; обворовать храм как Давид. — Да! Срывать колоски в шабат, и только лишь потому, что проголодался, и потому, что закон создан ради человека, а не человек — ради закона. — Ведь со святейшей достоверностью, каковую имею в себе, я знаю, что privilegium aggratiandi таких преступлений против чистой буквы абсолютно всеобщего закона разума есть собственное монаршее право человека, печать его достоинства, его божественной природы».

Мы назвали это место у Якоби совершенно ясным, поскольку, ведь высказывание от первого лица «Я есмь» и «Я хочу» не может повредить объективности, выражение, что закон создан ради человека, а не человек — ради закона, без оглядки на значение, которое оно имеет там, откуда оно взято, также и в этой взаимосвязи сохраняет свое истинное значение, хотя и приобретает более общее.

Нравственной красоте не может недоставать ни одной из двух сторон — ни ее живости как индивидуальности, она не будет в послушании у мертвого понятия, ни формы понятия и закона, всеобщности и объективности, стороны, которую Кант полагал посредством только лишь абсолютной абстракции и которой он совершенно подчинил живость и умертвил ее.

Приведенное место о живости и свободе нравственности не исключает ее объективности, но и не выражает ее; и в отношении ее необходимости и объективности мы должны искать других данных. Уже то, что выделено в примерах нравственных характеров, посредством которых Якоби хочет прояснить свою идею нравственности, показывает пренебрежение законной и объективной стороной.

У спартанцев Сперхия и Булиса («Письма о Спинозе», с. 240) их нравственность определяется их опытом; они, замечает Якоби, не говорят Гидарну, который хотел их убедить стать друзьями царя: «Ты глупец»; они, скорее, признали, что он по-своему мудр, проницателен и достоин; они также не пытались внушить ему свою истину, они не ссылались на свой рассудок, на свое тонкое суждение, а только лишь на вещи и на свою склонность к этим вещам; они также не хвалились добродетелью и не имели никакой философии, они исповедовали лишь свое сердечное чувство, свой аффект; и Ксерксу они отвечали не более ясно, чем Гидарну, перед которым они сослались на свой опыт.

Ксерксу они, собственно, сказали следующее: «как мы могли бы здесь жить, покинуть нашу страну, наши законы и таких людей, что мы добровольно предприняли столь дальнее путешествие, чтобы погибнуть за них!» Но разве возможна большая ясность нравственного? Разве здесь зрима лишь субъективность опыта, чувства, склонности?

Тем, что они говорили сатрапу о его и о своем опыте и склонности и его субъективности противопоставили свою сущность в форме субъективности, они как раз выказали ему свое презрение; а свое почтение величию монарха они выказали тем, что высказались пред ним совершенно ясно и назвали самое объективное и для него точно так же святое, как и для них, собственно, страну, народ и законы.

Но Якоби наиживейшее — Отечество, народ и законы — называет вещами, к которым они привыкли, как привыкают к вещам; он понимает их не как святые вещи, а как обычные, ведь к святым вещам нет отношения привычки и зависимости; — жизнь соответственно законам народа, да к тому же еще и спартанского, то, в чем высшая необходимость и высшая энергия нравственной свободы, он понимает как случайность и зависимость, наиразумнейшее — как нечто обычно эмпирическое.

А требовать от них убожества субъективности, ссылающегося на свое суждение и рассудок и хвалящегося добродетелью, и без того не стоило бы, и отсутствие такого убожества есть нечто слишком малое, чтобы засчитывать им его как доблесть.

Еще меньше приходится говорить о подчеркивании объективности в случае Клеомена в «Вольдемаре», так как этот спартанец введен здесь не в отношениях со своим Отечеством и не в силу своей истинной добродетели, а в индивидуальности своей гибели, для того, чтобы утешить — и кого же? — аффектированных и ничтожных женщин и сентиментальных буржуа.

В остальном же, так как Якоби — за нравственную красоту вопреки понятию и объективности, в этом отношении можно ограничиться лишь образами, с помощью которых он хотел прояснить свою идею нравственной красоты. Но основным тоном этих образов является этот сознательный дефицит объективности, эта привязанная к себе самой субъективность, неизменная не осознанность, а рефлексия о своей личности, это вечно возвращающееся к субъекту рассмотрение, на место нравственной свободы ставящее наивысшую мучительность, тоскующий эгоизм и нравственную болезненность; рассмотрение самого себя, предпринимающее с прекрасной индивидуальностью то же самое превращение, что произошло с верой, собственно, — посредством этого сознания индивидуальной красоты дать себе сознание снятой субъективности и уничтоженного эгоизма, но именно посредством этого сознания положить и одновременно оправдать высшую субъективность и внутреннее идолопоклонничество.

У поэтов, познающих, что вечно, а что конечно и проклято, у древних, Данте, и в Оресте Гёте, уже при жизни некоторое время преданном аду, мы находим высказанным проклятие ада, собственно, как вечную привязанность к субъективному поступку, бытие в одиночестве со своим собственным, принадлежащим себе самому, и бессмертное рассматривание этой собственности, так и в персонажах Альвиля и Вольдемара мы видим то же самое мучение вечного усмотрения себя самого, даже не в поступке, а в еще большей скуке и бессилии пустого бытия, и этот разврат с самим собой представлен как основа катастрофы их нероманных историй, но в то же время в разрешении этот принцип не снят, и также добродетель всего окружения характеров, не идущая к катастрофе, существенно окрашена некоторым «более» или «менее» этого ада.

Если, следовательно, у Якоби протестантская субъективность кажется возвращающейся из кантовской формы понятия к своему истинному образу, субъективной красоте восприятия и лирике небесной тоски, то все же вера и индивидуальная красота вышвырнута существенным ингредиентом рефлексии и сознания об этой субъективной красоте из непредвзятости и безоглядности, посредством которой она только и способна быть прекрасной, и благочестивой, и религиозной.

Из вышеизложенного получается, следовательно, что философия Канта противоположна философии Якоби, поскольку кантовская, внутри общей им сферы, полагает абсолютную субъективность и конечность в чистой абстракции и тем самым приобретает объективность и бесконечность понятия, философия же Якоби не принимает саму конечность в понятие, а делает ее принципом как конечную конечность, как эмпирическую случайность и сознание этой субъективности.

Общая сфера этих философских учений — это абсолютное бытия противоположности конечности, природного, знания (но именно поэтому формального) и сверхъестественного, сверхчувственности и бесконечности; для обоих, следовательно, истинно абсолютное — это абсолютно потустороннее в вере или в чувстве и ничто для познающего разума.

В обоих встречается спекулятивная идея; в кантовской философии она чисто вступает в дедукцию категорий, затем, однако, чтобы тут же стать чистым тождеством, рассудочным единством, а в остальном — как только лишь возможная мысль, не могущая получить в мышлении реальность, потому что господствующим должна быть рефлексия как таковая; у Якоби она имеется точно так же в субъективной [форме] как нечто партикулярное, глубокомысленное, которое так же не имеет права быть воспринятым во всеобщее, как и разум, рассматриваемый из инстинкта и субъективной индивидуальности, не имеет права, собственно, стать чем-то для мышления.

Поскольку эта сторона перевешивающей субъективности и конечности, которая необходима, раз уж философия приняла направленность согласно форме рефлексии, хотя выражена и другими философскими устремлениями, но, отчасти, слабее, отчасти не с такой претензией, то в якобиевской форме, наияснейшим образом высказывающей теоретическую и практическую субъективность, так же как и потустороннее веры, она могла бы быть предпочтительным образом изображена в качестве представительницы своего рода.

Но в то же время стоит отметить, что сама эта сторона может быть схвачена в более высоком и благородном образе. Уже было упомянуто, что принцип философствования Якоби, поскольку индивидуальное и особенное оно ставит выше понятия и делает значимой субъективную живость, с одной стороны, сближается с субъективной красотой протестантизма, который связь с Богом и сознание божественного познает не в насыщающей объективности культа и не в ясном в себе и насущном созерцании и наслаждении этой природы и этого универсума, но определяет эту связь и сознание как внутреннее, сохраняющее фиксированную форму некоторого внутреннего, и как тоску по потустороннему и будущему; это — тоска, которая, хотя она не может соединиться со своим вечным объектом, обладает своей красотой и своим бесконечным наслаждением в том, что ее объект есть воистину и вечное, без того чтобы скрытно хотеть сохранить для себя что-нибудь собственное; но, с другой стороны, принципом Якоби красота индивидуальности и ее форма чувства, любовь и вера замутняются тем, что вера, поскольку она направлена на вечное, полемически оглядывается и, тем самым, обладает непреодолимым отражением субъективности, а также в качестве абсолютной достоверности распространяется на временное и действительное, так что свидетельство чувств считается откровением истины, а чувство и инстинкт содержат правило нравственности, и посредством рефлексии о личности и о том, что человек вообще и особенное лицо есть субъект такого прекрасного чувства и любви, тоска становится подогреванием своей субъективностью, своими прекрасными мыслями и чувствами.

Но истина, которая есть в природе, в форме действительности и временности, и сознание своей абсолютной личности, не способно примирить боль религиозной тоски, не может и вернуть ее из ее потусторонности; ведь природа как временное и индивидуум как в своей единичности абсолютное не есть природа как универсум, в созерцании которого как посюстороннего тоска могла бы найти свое умиротворение, и абсолютность субъекта в его личной единичности и перманентной противоположности вечному не есть разум, который, узревая, был бы любовью, которая чиста, верой, которая жива, но поскольку для тоски временное, субъективное и эмпирическое сохраняет истину и достоверность, то красота ее субъективной природы, ее вера, ее любовь и ее чувствование вообще только лишь загрязнилась таким примирением.

Если, следовательно, в принципе Якоби боль и тоска протестантизма продвигается к примирению, но вообще в виде эвдемонизма, посредством конечного — в первую очередь, посредством рефлексии и сознания чувства и тоски, каковая рефлексия и сознание превращает субъект последнего как таковой в нечто, и если эта тоска в себе самой находит посюстороннее, поскольку пятнает себя самой собой, и считает обычную действительность и временность откровением, то она, будучи так рефлектирована в себя, могла бы найти более высокую, чем представляемая Якоби, потенцию, могла бы обожествлению субъекта создать в субъекте более высокий предмет и более идеально постичь чувство, так же как и созерцание самого себя и мира; что, с другой стороны, то же самое, что само высшее созерцание сделать чем-то субъективным и остающимся своеобразным.

Если посюстороннее, то, что обладает истиной, вместо того чтобы быть действительностью, есть универсум, а примирение с природой — тождество с универсумом, как чувство — бесконечная любовь, а как созерцание — религия, но так, что само это тождество, пусть оно больше чем пассивность схватывания и внутреннего воспроизведения или больше чем виртуозность, должно оставаться чем-то просто субъективным и особенным, не укреплять свое внешнее выражение, не доверять свою живость объективности и именно тем самым удерживать прежнюю рефлексию тоски на субъекте, то принцип Якоби достиг наивысшей потенции, на которую он способен, и протестантизм, ищущий примирения в посюстороннем, поднят на наивысшую высоту без того, чтобы потерять свой характер субъективности.

Это потенцирование произошло в «Речах о религии»; так как в философии Якоби разум понимается лишь как инстинкт и чувство, а нравственность — лишь в эмпирической случайности и как зависимость от вещей, какими их дает опыт, и склонность и сердечное чувство, знание же — лишь сознание особенностей и своеобразия, будь то внешнее или внутреннее, то в этих «Речах», напротив, природа как сборище конечных действительностей истреблена и признана в качестве универсума, посредством чего тоска возвращена из своего взлета над действительностью к вечному потустороннему, снесена преграда между субъектом, или познаванием, и абсолютным, недостижимым объектом, боль примирена в наслаждении, а бесконечное стремление удовлетворено в узрении.

Но в то время как индивидуум таким образом отбрасывает от себя свою субъективность и догматизм тоски разрешает свою противоположность в идеализме, эта субъект-объективность созерцания универсума все же должна оставаться особенным и субъективным; виртуозности религиозного художника должно быть позволено к трагической серьезности религии примешивать свою субъективность и это субъективное, вместо того чтобы или облачать эту индивидуальность плотью объективного изображения великих фигур и их движения меж собой, а в них — движения универсума, — как в торжествующей церкви природы, которую гений возвел в эпопеях и трагедиях, или вместо того чтобы лишить лирическое выражение его субъективного тем, что оно в то же время пребывает в памяти и выступает как всеобщая речь, это субъективное в изображении собственного созерцания универсума, в то время как в продуцировании этого созерцания в других оно должно составлять существенную жизненность и истину, должно бесконечно пребывать искусством без произведения искусства, а свобода высшего созерцания должна состоять в единичности и в обладании для себя чем-то особенным; когда священник может быть лишь орудием и слугой, которым жертвует община и который приносит себя в жертву общине и себе, чтобы совершить ограничивающее и объективное религиозного созерцания, и которому вся сила и власть пред лицом самостоятельной общины подобает только как реперзентанту, тогда община должна, ставя себя несамостоятельной, иметь цель и намерение позволить ему как виртуозу утешения и вдохновения воздействовать в себе на внутреннее созерцания; субъективному своеобразию созерцания (идиотом называется тот, в ком есть своеобразие), вместо того чтобы уничтожить его и, по меньшей мере, не признавать, должно делать уступки до такой степени, чтобы оно образовывало принцип собственной общины и чтобы малые общины и особенности таким образом до бесконечности делались значимыми и умножались, по случайности расплывались и стекались, и, как фигуры предоставленного игре ветра песчаного моря, всякий момент группировались бы по-другому, пусть каждый из этих моментов, особенность их усмотрения и их своеобразие, в то же время по справедливости, был бы чем-то столь праздным и даже презренным, что они могут быть совершенно безразличны по отношению к признанию их, отказаться от объективности и все спокойно пребывать наряду друг с другом в некоей всеобщей атомистике, для чего, разумеется, очень подходит просвещенное разделение церкви и государства и в каковой идее созерцание универсума не может быть созерцанием последнего как духа, потому что того, что есть дух, в состоянии атомов нет как универсума, и вообще католичность религии состоит лишь в отрицательности и всеобщности бытия единичным.

И если, следовательно, субъективность виденья уже возвысилась в объективность узрения и происходит примирение не с действительностью, но с живым, не с единичностью, но с универсумом, то само это созерцание универсума снова сделано субъективностью, поскольку, отчасти оно — виртуозность или даже не жажда, а лишь поиски жажды, отчасти оно не должно органически себя конституировать, истинная виртуозность не должна обрести свою объективность и реальность в законах и в теле народа, но внешнее выражение должно быть чем-то просто внутренним, непосредственным извержением или следствием единичного и особенного воодушевления, а истинное выражение, произведение искусства, иметься не должно.
С. ФИЛОСОФИЯ ФИХТЕ
В философии Канта первое — мышление, бесконечное, форма объективного; но абсолютная противоположность его особенному, конечному, бытию в познающем субъекте бессознательна или в то же время не объективна для последнего, или, можно также сказать, абсолютное тождество, в котором противоположность снята, чисто объективно, голая мысль, — и то, и другое означает одно и то же, ведь они — эта форма абсолютной объективности, потустороннее тождества для познания, и субъективное, познание, в которое перенесена абсолютная противоположность, — не сходятся друг с другом.

В философии Якоби первое — сознание о ней, и противоположность, которая есть в познании, точно так же, чтобы представлять ее себе разрешенной, спасается бегством в противоположности последнего, потустороннем познания, но в переходе к этим абсолютно противоположенным имеется середина; однако сама эта середина есть субъективное, тоска и боль.

Эта тоска в философии Фихте синтезируется с кантовской объективностью, но не так, чтобы обе противоположные формы растворялись в истинном тождестве и безразличии и выступала бы абсолютная середина, а так, что само субъективное соединение Якоби в живости индивидуума лишь воспринято в объективную форму.

В философии Канта не видно ни малейшей печали из-за противоречия пустой всеобщности по отношению к живой особенности; в теоретическом оно утверждается абсолютно, а в практическом, понятие которого несет с собой задачу его снятия, формализм правоведения и морали выступает без живости, так же как и без истины.

Философия Якоби обладает тождественным бытием всеобщего и особенного в индивидуальности, правда, субъективной; поэтому такое соединение может быть лишь печалью и тоской, а особенность должна быть перманентным, святым и абсолютным.

У Фихте сама эта субъективность тоски сделана бесконечным, есть мыслимое, и абсолютное требование есть кульминационный пункт системы — «Я должно» быть равно не-Я; но в нем нельзя познать пункт безразличия.

Выше упоминалось о том, как система поднимается до отрицательной стороны абсолютного, бесконечности, Я как абсолютного мышления; и постольку она — чистый идеализм, который, однако, поскольку эта отрицательная сторона сама полагается как абсолютно положительное, становится формальным и противопоставляет себе реализм; тем, что он отождествляет противоположности лишь в бесконечном, т. е. абстрагирующее мышление, чистую деятельность противополагает бытию, делает абсолютным, он не уничтожает их поистине, но это интеллектуальное созерцание есть нечто формальное, так же как и этот идеализм, и против мышления выступает реальность, против тождества интеллектуального созерцания — противоположность, а все тождество — относительное тождество причинной взаимосвязи в определении одного другим.

Согласно задаче философии, как она была определена локковской и юмовской культурой, мир должен быть расчислен с точки зрения субъекта и отныне объяснен; в этот, должный быть объясненным мир привносится та же противоположность, что и имеющая место между ним и субъектом, она разделяется на идейную и реальную стороны; так что идейное в относительной противоположности реальному один раз становится чистым, абстрагирующимся от реальности тождеством или чистым понятием, а другой раз оно — относящееся к реальности, пространство, время, категории, идеальность реального.

Объективное или всеобщее реального состоит лишь в том, что есть идейная сторона в разделении мира, так что идеализм, стремящийся к объяснению объективного мира, также выводит его непосредственно, поскольку он познал объективное как идейное, из принципа идейного, Я, всеобщего, того, что вообще в противоположности миру есть субъект, и тем самым снимает в себе и для себя бытие объективного.

Этот критический идеализм, который Фихте обрисовал более резкими чертами, есть, как само собой ясно, нечто формальное, всеобщее противоположного субъекту мира, положен как всеобщее, идейное, как мышление, и тем самым как Я; но особенное остается с необходимостью, и если, согласно излюбленной идее философии, речь должна зайти об объяснении, то без объяснения остается наиболее интересная сторона объективного мира, сторона его реальности.

То, что реальное как то, что есть для восприятия, есть нечто эмпирическое и под этим названием прямо-таки отбрасывается и объявляется недостойным рассмотрения, как это делает Кант, настолько же неудовлетворительно, как и то, когда Фихте демонстрирует, что восприятие есть нечто просто субъективное и что «красное» и т. д. лишь субъектом распространяется на плоскость и тем самым получает объективность; ведь это вопрос не об идеальности, а о реальности; и безразлично, есть ли реальность бесконечное множество восприятий или свойств вещей.

В практической части наукоучения, правда, делается мина, как будто абсолютная для идейной стороны реальность, вещи, каковы они в себе, должны быть выведены из того, какими мы должны их сделать; однако налицо нет ничего, кроме анализа понятия стремления и побуждения в интеллигенции, и выводятся некоторые рефлексивные понятия для чувства, что чувства должны быть различными, или при задании системы вещей, какими они должны быть, анализируется лишь формальное понятие долженствования; но кроме этой формальной сущности ни в малейшей степени не конструируется само чувство как реальная система или также тотальность долженствования, ведь долженствование уже в себе и для себя совершенно не допускает никакой тотальности; а многообразность реальности является в качестве непостижимой, изначальной определенности и эмпирической необходимости; особенность и различие как таковое есть абсолютное.

Точка зрения для этой реальности есть точка зрения каждого единичного; и для каждого единичного его реальность есть непостижимая сфера обычной действительности, в которую он просто заключен. Не стоит упоминать о том, насколько безразличен для этой абсолютности эмпирического этот формальный идеализм, доказывающий, что вся эта эмпирическая реальность есть лишь субъективное, чувство, ведь эта форма не изменяет ничего в обычной и непостижимой необходимости эмпирического наличного бытия; и при этом совершенно не приходится мыслить истинную идеальность действительности и реальной стороны, являются ли они как свойства вещей или как восприятия.

Формализм названного здесь идеалистическим знания, развитый в философии Якоби, обладающей самым определенным и открытым сознанием его, собственно, не нуждается в дальнейших объяснениях в связи с философией Фихте, разделяющей его с другими посредством принципа субъективности и того, что абсолютное тождество есть не для познания и знания, а лишь для веры.

Существенное его заключается в том, что чистое понятие, пустое мышление, непостижимым образом прибавляется к содержанию, определенности понятия, или, наоборот, определенность — к неопределенности; в сути дела ничего не меняет то, называется ли, согласно философии Якоби, объективное, данное — первым, к которому понятие добавляется позднее, или делает ли Фихте первым пустое знание, Я, чья сущность — та же самая, что и сущность пустого рассудка анализирующего знания — собственно тождество, для которого чужая ему, непостижимая из него определенность появляется у Фихте как более позднее.

Если, согласно идеализму Фихте, Я не воспринимает и не созерцает вещи, а созерцает лишь свое восприятие и созерцание и знает лишь о своем знании, то чистая пустая деятельность, чисто свободное действие, есть первое и единственно достоверное; и нет просто-напросто ничего, кроме чистого знания и чистого созерцания, и восприятия, Я=Я; позже мы увидим, как посредством абсолютного акта воли весь уничтоженный чувственный мир вообще получает реальность, но знание об этой реальности, отношение абсолютной пустоты и неопределенности знания к определенности и этой реальности есть непостижимое, и одно другому, особенное всеобщему, точно так же чуждо, как эмпирически данная определенность Якоби — неопределенности или понятию анализирующего рассудка.

Способ Фихте — знать лишь о знании, собственно, лишь о пустом тождестве — создал себе, однако, с помощью своего собственного формализма путь к особенному; признается, что единственная истина и достоверность, чистое самосознание и чистое знание, есть нечто неполное, обусловленное чем-то иным, т. е. что абсолютное системы не абсолютно, и именно поэтому нужно двигаться далее к чему-то иному; эта признанная неполнота абсолютного принципа и познанная отсюда необходимость ухода к чему-то иному есть принцип дедукции чувственного мира; полностью пустое, с которого начинают, посредством своего абсолютного недостатка обладает тем преимуществом, что оно имманентно в себе несет непосредственную необходимость наполнять себя, уходить к иному, а от этого иного — к иному иному в бесконечный объективный мир.

Есть ли более высокая априорность принципа, чем такого, в котором непосредственно заключена необходимость целого? Необходимость, на которой основывается то, что принцип есть лишь часть и посредством его бесконечной бедности есть бесконечная возможность богатства; принцип таким образом играет двойную роль: один раз он абсолютен, другой раз — просто конечен, и в последнем качестве он может стать исходным пунктом для всей эмпирической бесконечности.

Формализм этого принципа, рассматриваемый для себя, также обладает тем большим преимуществом, что его легко сделать понятным; всегда жалуются на трудность требования интеллектуального созерцания, в свое время рассказывали, что люди впадали в безумие в отношении начала, произведения чистого акта воли или интеллектуального созерцания, и это, без сомнения, было вызвано названиями предметов, которые Фихте описывает как простые и довольно обычные и в отношении которых трудно лишь убедить себя в том, что речь действительно идет об этом обычном и простом.

Созерцать какую-либо вещь, нечто чужеродное для чистого сознания или Я, которое, согласно выражению Фихте, также дано в обычном сознании, это — эмпирическое созерцание, а оно, абстрагированное от всего чужеродного в сознании и мыслящее самого себя, — интеллектуальное созерцание; абстрагироваться в каком-либо знании от всего определенного содержания и знать лишь чистое знание, чисто формальное последнего, это — чистое абсолютное знание; но это абстрагирование произвести легко и каждый знает то, в чем он может произвести абстрагирование.

Но не стоит беспокоиться и из-за того, от чего абстрагировались, ведь оно не пропадает, а, скорее, вновь все равно выступает для знания и для действия во всей своей эмпирической полноте и широте; философия лишь делает эту случайность обыденного сознания методической, ни в малейшей степени не лишая его его случайности и обыденности.

Методическое этого знания, или философия об обыденном сознании состоит в том, что, во-первых, исходят из чего-то просто истинного и достоверного, Я, самого знания во всяком знании, чистого сознания; но так как оно непосредственно выказывает себя в качестве принципа дедукции лишь тем, что оно просто неполно и чисто конечно, то его истина и достоверность такого рода, который отбрасывается философией; ведь для нее истина и достоверность есть лишь в том, что ни неполно, ни абстракция, ни обусловлено.

Но то, что пустота знания есть принцип продвижения, это именно приспосабливается к тому, что оно просто недостаточно и, следовательно, непосредственно нуждается в ином и становится точкой присоединения для иного, которое есть его условие.

Форма, в которой объективный мир как чуждое прибавляется к тому, что дополняется им, собственно, к чистому знанию, есть заключение от недостатка определенного состояния в точке присоединения к его необходимости, от неполноты абсолютного, которое само есть одна часть, — к другой части, которая его дополняет.

Но то, что в положенном в качестве абсолютного есть недостаток, что оно есть лишь часть, — это усмотрение возможно лишь посредством идеи тотальности или вообще лишь посредством сознания того, что для целей так называемого интеллектуального созерцания, мышления самого себя и чистого знания абстрагировались от иного чужеродного, принимаемого затем обратно.

Почему же в качестве абсолютного выступает не сама эта идея тотальности, при измерении которой чистое знание демонстрирует себя в качестве неполного, а познанное в качестве части и недостаточного, — для этого не видно никакого основания, кроме того, что эта часть обладает эмпирической достоверностью и истиной, ведь каждый знает, что он знает; такой эмпирической истине отдается предпочтение перед абсолютной истиной тотальности.

Но заключение от одной части к другим есть не что иное, как принятие обратно того, от чего абстрагировались, или так как то, что получилось в результате абстракции, непосредственно находится в отрицательном отношении с тем, от чего абстрагировались, последнее содержится в первом, хотя и в отрицательной форме, то дедукция — не что иное, как превращение знаков, минуса — в плюс; в чистом знании чувственный мир положен как минус, от него абстрагируются, он стал отрицательным; заключение к нему состоит в том, что он теперь полагается как плюс, а этот плюс — как условие самосознания; в свободе разумного существа объективное, к которому направлена его свобода, положено как минус, дедукция сферы для свободы заключается, следовательно, в том, что оно полагается с плюсом, как сущее; так же как пустой кошелек есть кошелек, в отношении к которому деньги, разумеется, уже положены, хотя и со знаком минус, и деньги можно непосредственно из него дедуцировать, потому что они непосредственно положены в его недостатке.

Познание посредством такой дедукции не есть в себе и для себя истинное познание, ведь последнее начинает с абсолютного, которое не есть ни часть, ни неполное, ни достоверность и истина лишь для эмпирии, ни абстракция, но есть посредством истинного интеллектуального созерцания.

Это познание из недостатка в основе своей покоится на такой же данности объектов для анализирующего мышления, как Якоби, Кёппен и другие находят многообразное и его взаимосвязь в обнаруженных и принятых на веру фактах сознания, разница лишь в том, что у Якоби и Кёппена найденное имеет положительный знак, у Фихте же, напротив, — отрицательный, первые находят как имеющееся то, что Фихте находит как недостающее.

Поэтому этот идеализм — истинный переворот формального знания, но не так, как говорил Якоби, — куба спинозизма, ведь куб Спинозы перевернуть нельзя, поскольку он парит в свободном эфире и у него нет ни верха, ни низа, также нет никакого шара или черепахи, на которой бы он стоял, но он покоится и имеет свое основание на себе самом, он сам — свой собственный шар и черепаха; неправильный же многогранник формального знания, напротив, лежит на чуждой ему почве, в которой его корни и которая есть его носитель, следовательно, для него есть верх и низ; обычное формальное знание в качестве основания имеет многообразную эмпирию, но тянет из нее в идейную атмосферу многообразные шпицы понятий; формальное знание Фихте — превращение первого, оно начинает в атмосфере, в которой то же самое преднаходимо лишь отрицательно и идейно, и, сознавая его идеальность, опускает вниз отрицательно преднаходимое содержание с положительным знаком в качестве реальности.

Что же касается продукта такого познания, которое начинается с некоторой части и хочет выразить недостаток в продвижении по частям в качестве положенной для знания тотальности, то кажется, что продукт не только может быть тотальностью, но и должен быть.

Ведь ее идея кажется предпосланной, поскольку лишь посредством ее может быть познано то, что это абсолютно достоверное первое есть лишь часть; следовательно, поскольку она — истинно первое, то кажется, что продвижение развития должно ее излагать; но, чтобы целое этого продвижения было тотальностью, невозможно именно из-за того, что познанное в качестве части, недостаточное, должно обладать абсолютной истиной и достоверностью.

Чистая эмпирия, которая не знает о части, ведь часть не фиксируется рефлексией в качестве просто обладающей сущностью, пожалуй, может начать с части и посредством продвижения по частям описать и изобразить весь круг, ведь, потому что она — эмпирия, она не попадается в капканы рефлексии, делающей часть некоторым в-себе и потому неспособной достичь целого; но продуцируемая или, скорее, найденная эмпирией тотальность, если даже она и дана как таковая представлению, есть не для познания; ведь для последнего части должны быть определены просто целым, целое должно быть первым познания.

Это формальное, найденное отрицательным, превращенное в положительное, познание, поскольку оно начинает не с целого, а продвигается от части к части, не может выйти из своей частичной сущности ни для представления вообще, ни для познания; ведь если и кажется, что абсолютная идея предносится ему в том, что оно познало пустое знание в качестве чего-то неполного, то эта идея непосредственно означает лишь отрицательность иного, которое необходимо и само, опять же, есть лишь конечное, часть, иное, и так до бесконечности; оно демонстрирует себя в качестве чего-то просто формального, потому что конечная точка присоединения, следовательно часть, есть в-себе, абсолютное, посредством чего всякая истинная идея тотальности просто-напросто уничтожена.

То, что производит дедукция посредством своего трюка по превращению отрицательного в положительное, с необходимостью есть, поэтому, та же самая масса обычной эмпирической реальности, везде конечная природа, чувственный мир; посредством абстракции от чужеродного в Я от него абстрагировались не спекулятивно, т. е. оно было не уничтожено, а была положена та же самая формула в той же самой взаимосвязи и той же самой действительности, лишь с отрицательным знаком в форме недостатка, как зеркало в обычном эмпиризме воспринимает ее и идейно полагает в себе, а затем возвращает ее, и это возвращение, или перечисление того, чего недостает недостатку, называется имманентной, трансцендентальной дедукцией.

Так как конечность начального пункта, который абсолютен, делает невозможным, чтобы порождение познания было истинным целым, ведь последнее возможно лишь посредством того, что часть не есть в себе, то истинный идеал, в котором исчезла бы конечность эмпирической реальности, ставшая аффектом для природы, просто невозможен; нет другой полноты представлений, кроме как конечных, природа есть просто чувственный мир; изменение, происходящее с обычным эмпиризмом, заключается в том, что он должен быть дедуцирован, т. е. в том, что система или, лучше, масса, ведь о системе и думать не приходится, необходимых для обыденного сознания представлений сначала полагается в качестве чистого недостатка и связывается с тем, что есть субъект этого недостатка, собственно, с Я; и можно произвольным образом один раз рефлектировать о чистом недостатке, другой — о массе недостающего, один раз мыслить чистое знание, и только чистое знание, пустоту, ничто, а другой раз — все содержание этого ничто как массу субъективных, но лишь субъективных аффектов; оба, чистый минус и то, чего недостает Я в том, что оно есть недостаток, неразделимы, ведь абстракция непосредственно есть лишь с помощью того, что она находится в отношении с тем, от чего абстрагировались, или с помощью того, что оно положено с отрицательным знаком.

Теоретическая наука состоит теперь в познании недостатка и многообразного, которого лишены, но собственную реальность, истинный плюс, получают лишь посредством чистого акта воли; однако одно не есть без другого, пустота — без того, от чего она пуста, положено ли оно идейно или реально, субъективно или объективно.

Я, которое во втором разделе «Назначения человека», изложения которого мы преимущественно намерены здесь придерживаться, полагается в свободе с помощью духа, когда оно под конец полагает себя действительно положенным в свободе, мыслит вовсе не об этой своей полной связанности эмпирической необходимостью и не о непостижимой сфере своей обычной реальности в чувстве, — на вопрос духа на с. 88: «Ты ведь никогда не осязаешь вообще?» оно мимоходом отвечает: «Ни в коем случае. Каждое ощущение — определенное ощущение. Никогда не видят, или осязают, или слышат вообще, но всегда видят, осязают, слышат нечто определенное: красный, зеленый, синий цвет, холод, тепло, гладкое, шероховатое, звук скрипки, голос человека и тому подобное (это тому подобное, пожалуй, охватывает остальную природу, но избранное последним должно быть названо по имени в упомянутом, зеленом, красном, звуке скрипки; однако среди определенностей примеры определенных форм были более интересными и соответствующими цели, чем примеры бесформенного). Пусть это будет решено нами».

Я полагает себя освобожденным от всего этого определенного и от определенности своего эмпирического существования вообще посредством того, что оно убеждает себя в том, что все эти определенности суть в нем и лишь его аффекты, знание об этом — непосредственное знание о его состоянии, а вся цепь обычной необходимости — лишь одностороння, следовательно, оно свободно посредством того, что субъект для себя самого, посредством аффектов, не посредством вещей, есть абсолютно эмпирическое существо, — противоречие, которое нужно отнести к числу наиболее резких.

Из-за убежденности в том, что сознание вещи вне нас есть абсолютно не что иное, как продукт нашей собственной способности представления, дух объявляет Я свободным и навеки избавленным от страха, который его унижал и мучил, свободным от необходимости, которая существует только в его мышлении, и от действительности вещей, существующих вне его, — как будто оно существует не в той же самой неволе своего состояния, не в той же самой необходимости, несмотря на то, что ее больше нет в форме его мышления в качестве внешнего объекта, с той же самой действительностью, произвольностью и случайностью, в виде ряда аффектов и состояний.

Так как Я все еще одарено тем же самым богатством реальностей как восприятий, то непонятно, как оно может впасть в скорбь о фасоне вещности, который потеряла его система аффектов, что отныне нет ничего, абсолютно ничего, кроме представлений, определений сознания как голого сознания; ему стоило бы жаловаться не на то, что оно потеряло, ведь этот голый фасон объективности и телесности сладкого и горького не стоит хлопот, а на то, что оно остается богатым своей неповрежденной необходимостью во всей ее широте и объеме, сладкого и горького, красного и т. д. восприятия и голого факта созерцания, к которым вещь, которую одну оно только и потеряло, добавляется лишь посредством мышления; Я могло бы назвать дух нечестивым не из-за того, что он у него забрал, а из-за всей конечности, которую он ему оставил.

Непосредственный продукт этого формального идеализма, возникший для нас, показывает себя, следовательно, в следующей форме — пустому мышлению противостоит царство лишенной единства эмпирии и чисто случайного многообразия.

Если пустое мышление полагается в качестве действующей и реальной силы, оно должно, как и остальная объективность, быть познано в качестве некоторого идейного; или, чтобы иметь чистой противоположность эмпирической необходимости и многообразия, оно должно быть положено не в качестве реально действующей силы, т. е. в отношении к реальности, а чисто для себя как пустое единство, как совершенно отделенная от особенности всеобщность.

Чистый разум Канта есть то же самое пустое мышление, и реальность точно также противоположна этому пустому тождеству, а их несогласующееся есть то, что делает необходимой потустороннюю веру; однако реальность, которая необходимым образом лишена тождества с практическим разумом, рассматривается в кантовской философии не просто лишь в совершенно эмпирическом отношении, как имеющаяся в качестве восприятия эмпирического субъекта, как только она и может выступать в идеализме Фихте, но Кант в то же время познает ее в качестве более высокой реальности — собственно в качестве органической системы и прекрасной природы; в то время как кантовский идеализм проигрывает в чистоте абстракции, полагающей тождество из различия и противополагающей его последнему в качестве одного члена противоположности, а другой член полагающей в качестве чистой эмпирической необходимости и лишенной всякого тождества множественности, он выигрывает по отношению к этому формализму в том, что в одном месте системы спекулятивная идея выступает в большей мере.

Таким образом в идеализме Фихте система знания есть знание о совершенно пустом знании, которому абсолютно противоположна эмпирическая реальность, о единстве, которому абсолютно противоположна многообразность, и об относительном тождестве обоих.

Такому формальному знанию, которое может довести не далее, как до относительного тождества и его абсолютной противоположности, обладающей у Канта популярной и менее абстрактной формой счастья и моральности, истинное тождество должно противостоять как абсолютная потусторонность; поскольку мышление и знание просто лишь формальны, лишь в противоположности, лишь относительны, то разумное познание и спекулятивная идея непосредственно снята и невозможна; наивысшее усилие формального знания — признание своего ничтожества и долженствования; но поскольку оно не поистине отказывается от себя, постольку долженствование откладывается в долгий ящик, оно остается волей, которая ничего не может, кроме как продолжаться до бесконечности и до ничто, но не проникает посредством этого к положительному разумному познанию.

Эта форма троичности: полагания, мышления, бесконечности, затем — бытия, противополагания, конечности, и, так как первые два суть просто различные, — их отношения друг к другу для знания, которое само есть двойственное отношение: а) несовершенное, положительное отношение для знания, б) абсолютное тождество обоих, и последнее есть вне такого знания и познания, эта форма троичности выражает всю систему во всех ее изложениях, как вначале — в наукоучении;

две первых части, или противоположность, содержатся в двух первых ее основоположениях, первое из которых, Ά = Ά, есть не что иное, как формальное тождество, бесконечность, которой противостоит конечность, и именно потому, что это основоположение с необходимостью вне себя и после себя имеет еще второе, абсолютное для него, непознаваемое из Я = Я; это второе действие должно быть обусловленным по своей материи, оно — действие в отношении к другому действию; но условие, при котором полагалась бы противоположность Я, совершенно не может получиться из Я = Я, так как форма противополагания столь мало содержится в форме полагания, что она, скорее, сама ей противоположна.

То, что полагание, так же как и противополагание, оба суть действия самого Я с тождеством, которое — то же самое, что находилось в прежнем субъекте, в простой субстанции души как в общем для разнообразных противоположных деятельностей сосуде, это приносит столь мало, что оно, скорее, — самое формальное и то, что эта философия сильнее всего должна отвергать.

А начинание с противоположности есть отчасти предварительное, проблематическое философствование, которое возится с вещами, которые суть ничто, с пустыми абстракциями, и лишь в последующем синтезе создает для них реальность, как признает Фихте, говоря, что это чистое Я и не-Я вне и до продуктивной способности воображения может быть чем-то устойчивым для мышления лишь посредством обмана способности воображения; отчасти это проблематическое философствование, которое просто противопоставляет бесконечное, мышление, противополаганию, материалу, а многообразный материал или противополагание постулированием присоединяет к первому и принимает эмпирически, так как каждый находит в своем сознании такое противополагание, — такое философствование не разрешается в истинном тождестве;

третье основоположение есть отношение в указанном двойственном плане, в одном — формального знания и конечного отношения посредством причинной взаимосвязи, которое целиком и полностью есть в различии и делении, в другом — для веры, посредством которой абсолютное тождество есть вне познания; но обе стороны отношения, форма знания и материя веры, просто не могут стать одним.

Выделение одного члена противоположности, собственно, бесконечности, односторонняя рефлексия о первом основоположении, составляет этот идеализм, но не иначе, чем обычнейшая рефлексия есть идеализм как отрицание особенности, положительно формальное тождество.

Из-за этой формы троичности, в которой знание есть в различии, а безразличное есть лишь или бесконечность, формальное тождество, или по ту сторону познания, система Фихте не выходит за пределы принципа общего человеческого рассудка, а после того, как распространился ложный предрассудок, что она — не система обычного человеческого рассудка, а спекулятивная система, она старается изо всех сил в новых изложениях устранить этот предрассудок, что справедливо.

Нет ничего яснее, чем то, что Якоби неверно понял эту систему, когда он в письме Фихте полагает, что фихтевским способом произведена философия «из одного куска», истинная система разума, и даже полагает, что это возможно лишь фихтевским способом.

Якоби противопоставляет философии Фихте то, что под истинным он понимает нечто, что есть до и вне знания; но в этом философия Фихте полностью согласна с философией Якоби, абсолютное есть для нее лишь в вере, не в познании;

Фихте столь же мало прегрешает, как пишет Якоби в предисловии к письму, с. VIII, против величия места, в котором истинное есть вне познания, он столь же мало намерен включить его в округ науки, что, скорее, абсолютное тождество есть для него просто вне знания, знание, как этого требует Якоби, лишь формально и есть в различии, что Я не может быть равно Я, что может быть мыслимо не абсолютное, а лишь субъект и объект, одно за другим, одно определяющим другое, оба — лишь в причинной взаимосвязи.

О том, что не могут мыслить абсолютное тождество мышления и бытия, Спиноза пишет в princ. phil. Cart. p. I. prop. VI. shol.: «Quidam sunt, qui negant, se ullam Dei (т. е., как Спиноза определяет Бога, сущности, в идее которой необходимым образом есть существование, или идея которой есть Одно с бытием) ideam habere, quem tarnen, ut ipsi ajunt, colunt et amant. Et quamvis ipsis Dei definitionem Deique atributa ob oculos ponas, nihil tarnen proficies: non hercle magis quam si virum a nativitate caecum colorum differentias, prout ipsos videmus, docere moliaris. Verum, nisi eos, tanquam pro novo animalium génère, medio scilicet inter homines et bruta, habere velimus, eorum verba parum curare debemus».

Почему философия Якоби так ненавидит нигилизм, который она находит в философии Фихте, было показано ранее; а что касается в этом отношении самой системы Фихте, то задача нигилизма заключается, разумеется, в чистом мышлении, но она не способна его достичь; поскольку это чистое мышление остается просто на одной стороне и, следовательно, эта бесконечная возможность имеет против себя и одновременно с собой бесконечную действительность; и таким образом Я просто до бесконечности аффицировано не-Я, как это и должно быть, так как бесконечность, мышление, которое есть лишь один член противоположности, должно быть положено в качестве сущего в-себе; но поэтому его коррелят просто не может быть уничтожен, а выскакивает с непреодолимой эластичностью, ведь высшей судьбой они прикованы друг к другу алмазными цепями.

Но первое философии — познать абсолютное ничто, чему философия Фихте содействует столь же слабо, сколь сильно философия Якоби ненавидит ее за это; в противоположность этому они обе пребывают в противоположном философии ничто, конечное, явление обладает для обеих абсолютной реальностью, для обеих абсолютное и вечное есть ничто для познания.

Якоби упрекает кантовскую систему в том, что она — смесь из идеализма и эмпиризма; из этих ингредиентов его упрек направлен не на эмпиризм, а на идеалистическое или сторону бесконечности; хотя она и не может добиться совершенства истинного ничто, она уже и так непереносима для него, потому что она угрожает абсолютности эмпирического и в ней заключается требование уничтожения противоположности.

Якоби пишет: «Бог есть, и есть вне меня, живая, пребывающая для себя сущность, или Я есмь Бог. Третьего не дано».

Философия же, напротив, говорит: «Третье есть, и философия есть посредством того, что есть третье», поскольку она придает Богу не только предикат бытия, но и мышления, т. е. Я, и познает его как абсолютное тождество обоих, не признает для Бога никакого вне и именно поэтому столь же мало признает его в качестве такой пребывающей для себя сущности, которая определена некоторым вне его, т. е. вне которого было бы еще другое пребывание, не признает вне Бога совершенно никакого пребывания и ничего, следовательно, или-или, которое есть принцип всякой формальной логики и отказывающегося от разума рассудка, в абсолютной середине просто истреблено.

Эта основная мысль Якоби, в которой полностью высказывается его философия, в отношении которой можно тут же показать, что Якоби ей противоречит не только на странице, предшествующей той, на которой он ее высказывает, поскольку пишет, что утверждает — человек находит Бога, потому что может найти самого себя только в Боге, но и в сотне других мест, в которых он называет разум божественным и т. д. — если уже и без того не достаточно было показано, что такое начало философской мысли должно быть просто лишь чем-то остроумным, ничем философским, и там, где он находит свои озарения философски воспринятыми другими и всерьез изложенными в качестве истины для знания, он не только чует, но и догматически утверждает атеизм и т. д., а там, где он сам выходит за пределы получения озарений и доходит до мышления, он пребывает в абсолютном дуализме, это основоположение Якоби — точно так же и принцип Фихте;

моральное мироустройство, которое есть в вере, также есть просто вне Я, Я входит в него, или оно лишь входит в Я, лишь получает реальность для Я в бесконечном прогрессе; для Я вещи просто не могут стать тем, чем они должны быть, потому что именно посредством того, что не-Я перестало бы быть и Я стало бы Я = Я, было бы истинно абсолютным тождеством без второго основоположения, посредством этого Я сняло бы нечто, что оно само положило, и само перестало бы быть Я.

Следовательно, в системе этого знания выход из дуализма мыслим так же мало, как только Якоби и может этого требовать; не дуалистическая реальность есть в вере, и в системе Фихте столь же мало имеется то третье, которое поистине есть первое и единственное, сколь не может быть чистой не дуалистическая отрицательность, бесконечность, ничто;

она должна быть чистой, но не становится таковой; но она сама фиксируется и становится посредством этого абсолютной субъективностью.

Якоби, который, поскольку он рефлектировал об одной стороне противоположности, бесконечности, формальном тождестве, считал, что этот нигилизм трансцендентальной философии хочет вырвать ему сердце из груди, должен был лишь обратить рефлексию на другую сторону противоположности, которая имеется точно так же абсолютно, на которой он смог бы найти, как и прежде, все аффекты и состояния души, все, что открылось и во что поверилось в эмпирии.

Теоретической наукой этого идеализма называется не что иное, как произведение этой противоположности бесконечности и конечности, на одной стороне — абстракции чистого знания и мышления как знания и мышления, а на другой стороне — абстракции незнания и немышления или не-Я; обе положены лишь в знании и для знания, одно — абстракция и пустота точно также, как и другое; эмпирическая сторона в теоретическом вообще есть абстракция многообразного, не-Я.

Поскольку само реальное полагается так совершенно формально, или идейно, постольку весь каркас этого теоретического идеализма есть не что иное, как конструирование логических форм, абстрагирующихся от всякого содержания; научный путь, который этот формальный, или логический, идеализм проделывает в своем переходе к реальности, называемый им дедукцией последней, был обозначен выше; его собственное содержание составляют относительные тождества пустого мышления и абстракции многообразия, каковые три члена, следовательно, сами полностью попадают вовнутрь пустого знания.

Теперь мы должны рассмотреть интеграцию этой пустоты согласно ее содержанию; в теоретическом идеализме эмпирическое — абстракция, а в практическом оно выступает в качестве истинной эмпирической, зримой и ощутимой реальности; природа, которая там была лишь не-Я, лишь отрицательным, определенным лишь как противоположное вообще, вступает здесь из абстракции знания в богатство своей реальности и в блеск своей жизненной полноты, собственно, чтобы быть кислым, и сладким, и горьким, синим и красным.

В философии Якоби эта интеграция имеется уже непосредственно из-за ее изначального эмпиризма и неабстрагированной особенности субъекта; в кантовской философии особенное, в котором нуждается всеобщность разума, называющегося практическим разумом, поскольку имеет эту нужду, также принимается эмпирически и без всяких забот, наличие особенного, склонностей и страстей, патологического вообще, с которым разум должен бороться, природа, которую он должен обрабатывать и подчинять цели разума, ведь она в ней сейчас еще не реализована, предпосылаются как данные, и содержание самой цели разума, высшее благо, блаженство согласно заслугам и, поскольку каждый должен иметь заслуги, следовательно, всеобщее блаженство вообще, также эмпирически предпосылается в том, в чем состоит это блаженство.

Фихтевская интеграция идеальности посредством реальности происходит a priori, собственно, посредством веры, которая есть принцип перехода от недостатка к полноте вообще или чистая форма превращения минуса в плюс и связывания обеих в обоюдном воздействии друг на друга, но также — только лишь форма, ведь сама материя, от которой абстрагировались в минусе идеальности, необходимым образом есть точно так же эмпирически и без тотальности, как и в предшествующих системах.

Господствующий над всем принцип интеграции идейного посредством реального, совпадения пустого мышления, или разума, с противостоящим ему чувственным миром, каким здесь является природа, заключается в том, что одно просто не есть то, что есть другое, и что во всем их связывании не получается истинное тождество; истинное тождество и вечность есть и для знания — в потустороннем веры, и в практическом и реальном также по ту сторону — собственно в бесконечном прогрессе; как в первом пустое мышление абсолютно в качестве чистого знания, или теоретического разума, так и во втором — в качестве чистой воли, или практического разума, и также противоположное ему есть абсолютный эмпирический чувственный мир.

Практические относительные тождества, в меньшей степени развитые Кантом, показывают себя в своих различных разветвлениях. Но прежде всего при интеграции нужно вновь ввести реальность обоих членов противоположности по отношению друг к другу, или снять теоретическую абстракцию и сконструировать веру согласно ее продукту.

Теоретическое заключается в идеальности, или в рефлексии о бесконечности, которая есть как бесконечность как таковая, пустое знание, чистое мышление, так и абсолютное противоположение
0
=
+
1

1
0=+1−1; и каждое определено так, что одно не есть то, что есть другое; одно есть лишь постольку, поскольку выступает другое, а когда выступает другое, первого нет; реальность бесконечности, или пустого мышления, заключается в
+
1

1
+1−1 и пребывание этой противоположности дает содержание идеализма, или логические формы; но в то же время они идейно
=
0
=0; а их истинная истина — в бесконечности или в том, что они суть ничто.

Эта идеальность теперь должна быть снята в практическом,
+
1
+1 и

1
−1 не должно быть равно нулю, а реальность, которую они получают, такова, что бесконечность, пустое мышление, которое есть середина
+
1
,
0
,

1
+1,0,−1, в которой они гибнут, переходит из середины на сторону и ей противостоит чувственный мир, царство конечного существования.

Это их конституирование в качестве реальностей называется чистым актом воли, провозглашающим ничто
+
1
+1 и

1
−1 абсолютным нечто. Сюда приходится вся эта популярность, что ты существуешь, чтобы действовать, и что твое действие определяет твое достоинство; абсолютность практического разума, абсолютная свобода и т. д.

Но после того, как эти ничто абсолютного противополагания просто провозглашены реальностями, все последующее формально держится на вере, которая есть выражение требуемого тождества обоих; но для познания и конструирования практического она совершенно формальна, ведь она не выражает ничего, кроме этого требования, чистая линия, которая просто не может иметь никакого наполнения, глубины, длины и ширины, и допускает лишь относительные тождества, все еще оставляющие после себя требование; субъективность, Я, чистая воля, противоположена объективности в абсолютной противоположности, а задача тождества и интеграции просто не должна быть решена.

Чистая воля должна стать реальной посредством действия; реальность, проистекающая для нее посредством действия, должна происходить из нее, быть ее собственной; следовательно, она сначала должна иметься в ней, идейно, в качестве намерения и цели субъекта.

Я должно создать понятие просто свободно из абсолютного полновластия себя самого как интеллигенции, а воля не должна быть аффицирована никакой другой реальностью, которую бы она, как откуда-то данную, делала своей целью, но как чистая воля должна иметь лишь свободно созданную ею цель.

Поскольку человек определяет себя к действию, для него возникает понятие будущего, которое последует из его действия, и это — формальное понятия цели. Однако воля есть чистое тождество без какого-либо содержания и чиста лишь постольку, поскольку она — совершенно формальное, бессодержательное; в себе невозможно, чтобы ее понятие цели получило содержание из нее, и не остается совершенно ничего, кроме этого формального идеализма веры, который пустое субъективное цели полагает объективно точно также пустым, ни в малейшей степени не будучи способным или обязанным дать цели внутреннюю реальность или содержание, ведь в противном случае чистая воля — больше не определяющее, и не остается ничего, кроме пустой декламации о том, что закон должен быть исполнен ради закона, обязанность — ради обязанности, и что Я поднимается над чувственным и сверхчувственным, парит над руинами миров и т. д.

Возвышенная опустошенность и единственно последовательная пустота должна все же отступать, принимать во внимание реальность, и если для научных целей должно быть установлено содержание в качестве системы обязанностей и законов, то идеальная реальность, или содержание законов, обязанностей и добродетелей будет или эмпирически собрана, как это преимущественно делает Кант, или дедуцирована исходя из конечного начального пункта, продвигаясь по конечному, как это делает Фихте, произвольным образом начиная с одного разумного существа, и такого, которое не имеет тела и т. д.; но если система разрабатывается таким способом, то, поскольку реальность способна быть лишь многообразием, ведь она остается в противоположности к идеальности, возникает множество, причем бесконечное, обязанностей, законов или добродетелей, именно поэтому не достигающих в себе и для себя ни тотальности, ни внешней полноты системы, а также с необходимостью противоречащих себе в своей определенности и неспособных к ограничению посредством друг друга и превалированию и подчинению друг другу, потому что каждое положено в идейной форме и, следовательно, выступает с претензией на абсолютность; эмпирическими доказательствами этого служат учения о морали Фихте и Канта.

Так на одной стороне пребывает интегрированным чистый разум; если он утверждает себя в качестве чистой воли, то он в своем утверждении есть пустая декламация; если же он дает себе содержание, то он должен воспринимать его эмпирически, и если он придал ему форму практической идеальности или сделал его законом и обязанностью, то положен абсолютный, снимающий всякую науку, лишенный тотальности конфликт этого содержания.

А на другой стороне пребывает природа, посредством чистого акта воли сделанная абсолютной и эмпирической реальностью; то, что уничтожила идеалистическая секта, должно точно также выступить вновь, потому что она провозгласила саму себя абсолютной; если бы эмпирическая реальность, или чувственный мир, не была бы во всей силе ее противоположности, то Я перестало бы быть Я, оно не могло бы действовать, его высокое призвание больше бы не существовало.

Сверхчувственный мир есть лишь бегство от чувственного; если нет больше ничего, от чего бегут, то больше не положено бегство, и свобода, и сверхчувственный мир, и эта эмпирическая реальность есть в такой же мере в себе, как и Я.

В то же время отношение, получаемое ею в акте воли, определяет способ, каким она должна быть; собственно, сущность состоит в действии, абсолютное пустое мышление должно само себя положить, если оно не положило, то ему не подобает бытие; однако объективный мир есть его бытие, а оно может достичь своей истинной сущности лишь уничтожив это бытие; а природа тем самым определена как голый чувственный мир, как то, что должно быть уничтожено, и должна быть познана в качестве такового.

Если же, напротив, Я познает себя, так же как и объективное, в качестве сущего, то оно познает себя в качестве просто зависимого от мира и скованного абсолютной необходимостью; оно должно познать себя лишь в качестве отрицания чувственного мира, а чувственный мир, следовательно, как подлежащее отрицанию или абсолютно дурное.

Это первое познание мира, как чего-то реального, предшествующего чистому акту воли, в котором мир вновь получает абсолютную реальность, но таким, что он должен быть уничтожен, т. е. самым дурным из мыслимого, — представляет первое действие «Назначения человека», в котором Я «познает себя в качестве определенного универсумом выражения определенной посредством самой себя природной силы и то, что в нем действует природа, что оно находится под действием вечных законов природы и строгой необходимости, что самое успокоительное — подчинять ей свои желания, так как ведь его бытие полностью подчинено ей».

Но его желания спорят с этими разумными мыслями, «почему оно должно скрывать уныние, отвращение, ужас, охватывающие его душу при таком заключении?».

Это чудовищное высокомерие, это безумие самомнения этого Я — приходить в ужас от мысли, испытывать отвращение от нее, впадать в уныние от того, что оно есть одно с универсумом, что в нем действует вечная природа, — испытывающего отвращение, ужасающегося и печалящегося из-за своего намерения подчиниться вечным законам природы и их святой и строгой необходимости, впадающего в отчаяние, если оно не свободно, свободно от вечных законов природы и их строгой необходимости, считающего, что этим послушанием оно сделает себя неописуемо жалким, — все это предполагает вообще лишенное всякого разума наипошлейшее воззрение на природу и отношение к ней единичности, воззрение, которому совершенно чуждо абсолютное тождество субъекта и объекта и принцип которого — абсолютное нетождество, которое, следовательно, может понять природу также просто лишь в форме абсолютной противоположности, следовательно как чистый объект, от которого можно лишь быть зависимым или делать его зависимым от себя, воззрение, вообще пребывающее в причинной взаимосвязи, воззрение на природу как на вещь, в которой имеются различия зеленого и сладкого, красного и гладкого, горького и приятного запаха, шероховатого и звука скрипки, отвратительного запаха и звука трубы; какие еще качества могут быть кроме этих и какие еще другие телеологические качества знает Фихте в природе, мы увидим ниже, далее будут законы природы, о которых часто повторяют, что в их внутреннее не проникнет ни один сотворенный дух, как если бы они были чем-то совершенно иным, а не разумными законами, законы, которым Я стыдится подчиниться, послушание которым делает его неописуемо жалким, подчинение которым привело бы его в отчаяние.

После того, как Я во втором действии своего «Назначения» считает, что посредством знания утратило эту природу, от которой оно испытывает ужас, как мы видели выше, и вновь точно так же становится безутешным из-за ее потери, и впадает в отчаяние из-за ее бытия, оно производит ее себе посредством своего определения, действия и чистого акта воли — как природу, которую нужно уничтожить.

Это созерцание природы как чего-то, что есть чистое явление, а в себе ничто, следовательно, не имеет в себе ни истины, ни красоты, ведь обосновывает телеологию природы и физикотеологию, которая по своему содержанию прямо противоположна телеологии древних, а по своей форме основана на том же принципе.

Эта древняя телеология, собственно, относила природу в единичном к целям, которые вне этого единичного, так что каждое полагалось лишь ради другого, а в целом они образовывали систему, которая хотя и имела источник своей жизни вне себя, но была отражением вечной красоты разума и несла в себе высшую и блаженнейшую истину, совершеннейший закон высшей мудрости.

Телеология Фихте также устанавливает то, что является как природа, в качестве имеющегося ради другого, собственно, ради того, чтобы образовать для свободных существ сферу и пространство деятельности, и того, чтобы мочь стать руинами, над которыми они поднимутся и таким образом достигнут своего назначения.

Этот обычный телеологический принцип, что природа в себе ничто, а есть лишь в отношении к другому, абсолютно несвятое и мертвое, общий у философии Фихте со всякой телеологией, в особенности с эвдемонизмом, но в том, что есть природа посредством и для другого, в этом телеология Фихте противоположна другим; в то время как в физикотеологии природа есть выражение вечной истины, в моральной теологии Канта и Фихте она — должное быть уничтоженным, в котором цель разума должна вечно реализовываться, лишенное истины, несущее в себе закон отвратительности и противоразумности; здесь прорываются наиобычнейшие литании о зле мира, пессимизм которых Кант поставил на место оптимизма, поскольку Кант, а вслед за ним и Фихте то, что Вольтер, поставив себя на ту же самую точку зрения эмпирии, и, следовательно, совершенно последовательно ad hominem противопоставил оптимизму, опущенному из ханжеской набожности в эмпирию обычной жизни, привели в философскую форму и продемонстрировали систематически, посредством чего эта последовательность, однако, целиком и полностью пропадает и относительная истина эмпирического против эмпирического должна сделаться абсолютной; способ действий Вольтера — пример настоящего здравого человеческого рассудка, которым этот человек обладал в столь высокой степени и о котором другие так много болтают, чтобы выдать свое нездоровье за человеческий рассудок.

Если в истинной нравственности субъективность снята, то посредством этого морального сознания, напротив, сознают уничтожение субъективности и тем самым субъективность удерживается и сохранена в самом ее уничтожении, а добродетель, поскольку она превращается в моральность, становится необходимым знанием о своей добродетели, т. е. фарисейством.

Но если не предпосылается истинная нравственность, то можно свободно, поскольку моральность заключается в форме, поднимать все моральные случайности в форму понятия и создавать неморальности оправдание и чистую совесть.

Обязанности и законы, так как они в системе, как было показано выше, суть бесконечное разбросанное многообразие, каждое с равной абсолютностью, делают необходимым выбор, каковой выбор есть просто субъективное, ведь объективное, форма всеобщности, есть общее для всего.

Нельзя выдумать действительного случая действия, который не имел бы многих сторон, из которых, нарушая одни обязанности, соблюдают другие, соблюдая одни обязанности, нарушают другие, в котором нет сторон, значимых в качестве обязанностей, ведь каждое созерцание действительного случая бесконечно определимо посредством понятия; если этот выбор определяет собственный случайный, дурной нрав, то это безнравственность, которая, однако, посредством сознания той стороны действия, с которой оно есть обязанность, оправдывается перед собой и имеет чистую совесть.

Но если душа, в противном случае, достаточно честна для себя, чтобы хотеть действовать объективно, то ей противостоит случайность обязанностей, поскольку они суть множество, во множестве же единичное становится случайным; и она вынуждена впасть в печальную нерешительность и в слабость, состоящую в том, что для индивидуума имеется лишь случайность и она не может и не имеет права создать необходимость из себя самой.

А если она решается в пользу какой-либо из обязанностей, то решение имеет свою возможность в бессознательности в отношении бесконечного множества обязанностей, в которые, как в бесконечные качества, действительный случай действия, как любое действительное, может разрешиться и обязательно должен разрешиться.

Знание тех качеств, которые дают понятия обязанностей, невозможно, поскольку они эмпирически бесконечны, и все же просто требуется в качестве обязанности.

Поскольку таким образом бессознательность в отношении всего объема точек зрения при действии и недостаточность требуемого воззрения становится просто необходимой, постольку должно иметься сознание этой случайности действия, что равняется сознанию имморальности.

Следовательно, подлинная нравственность загрязняется посредством добавления этого вида сознания своей соразмерности обязанности, а посредством этой моральности, быть может, делается безнравственной; самой безнравственности посредством сознания какой-либо обязанности, которое, согласно понятию этого предмета, у нее не может отсутствовать, дано оправдание безнравственного, а честным стремящимся душам — сознание необходимой безнравственности, собственно, нравственность вообще в облике случайности воззрения, какового она просто не должна иметь.

И поэтому это представление нравственности как моральности, поскольку истинно нравственное превращается им в низость, сила — в слабость, а низость оправдывается как моральность, так легко может перейти из философии как науки к обычной публике и так ей полюбиться.

Реальность идеального, которую мы до сих пор рассматривали, была содержанием, которое получало пустое идейное чистой воли; кроме этого, все еще внутреннего, содержания остается еще и внешняя сторона понятия цели, которая теперь обладает содержанием, мы увидим, каким образом, собственно, — сторона формального идеализма, согласно которой прежняя практическая сверхчувственность в то же время изображает себя как явление; это явление есть целое поступка, отчасти созерцаемое в эмпирической форме, разъединенное как изменение и действия во времени, а отчасти реальность сверхчувственного понятия цели также должна быть плодоносным продолжением поступка в самом сверхчувственном мире, принципом ряда духовных действий; последнее выражает не что иное, как внесенную в само духовное эмпирию и временность, посредством которой духовное становится духовным царством, ведь в истинно духовном и в идее нет ни ряда, ни последовательности;

лишь если идея сначала оконечена посредством того, что она противоположена чувственной сфере и положена в качестве духовной, а сама эта духовная сфера опять же качественно расколота на бесконечное множество духовных атомов, субъективностей как граждан чего-то, что называется духовным царством, то может идти речь о духовных последствиях.

Спекулятивное, заключенное в этом, то, что идея, которая, впрочем, сама появляется лишь эмпирически в качестве цели поступка и как аффицированное субъективностью, есть вечное того, что является в чувственном мире в качестве ряда изменений; спекулятивное, сверх того, полностью теряется посредством формы абсолютной духовной сферы, в которой суть последствия, и ее противоположности к имеющемуся еще вне ее чувственному миру, как если бы это сверхчувственное само еще было недостаточно чувственным;

конструирование нравственной идеи, здесь — цели разума, которая должна быть реализована в моральном миропорядке, переходит, вместо того чтобы пребывать на философской точке зрения, в эмпирически исторические воззрения, а вечность нравственной идеи — в эмпирически бесконечный прогресс;

из спекулятивного нельзя увидеть ничего, кроме идеи веры, посредством которой положено тождество субъективного и объективного, идеального и реального, идеи, которая, однако, остается чем-то просто формальным, она служит лишь тому, чтобы перепрыгивать от пустой чистой воли к эмпирическому;

то, что остается основой, есть абсолютная конечность субъекта и поступка, а ему противостоят должный быть уничтоженным, неразумный чувственный мир и затем разбросанный в бесконечности интеллектуальных единичностей и абсолютно противоположный чувственному сверхчувственный мир;

его истинное и содержательное тождество, так как все эти конечности абсолютны, есть потустороннее и не выступает ни в чем из того, что мы до сих пор рассматривали до нравственности;

а то, что таким образом, так как, согласно системе, Я как абсолютное в теоретическом признает себя аффицированным не-Я, а в практическом притворяется, что разрешило эту временность, разумная идея тождества субъективного и объективного для науки есть нечто чисто формальное и лишь предзаданное, могло бы быть доказано лишь тем, что в этом практическом было бы показано, что эта идея в нем не конструируется, а совершено отсутствует, и господствует не здоровый, а, скорее, отклонившийся от всякого здоровья, пребывающий в суевериях рефлексии и застрявший в формальной науке, которую он называет своей дедукцией, рассудок, из которого мы при рассмотрении кантовской философии осветили подчиненную сферу, в которой можно найти спекуляцию, собственно, идею трансцендентальной способности воображения, и которому мы также должны следовать и в том, что для него суть идеалы, моральный миропорядок, цель разума в его практических реальностях, для того чтобы показать отсутствие идеи в них самих.

После того, как посредством тотальности рассмотренных философских учений догматизм бытия таким образом переплавился в догматизм мышления, метафизика объективности — в метафизику субъективности и, следовательно, старый догматизм и рефлексивная метафизика посредством всей этой революции философии сперва лишь покрылись расцветкой нового догматизма или новой и модной культуры, душа как вещь превратила себя в Я как практический разум, в абсолютность личности и единичности субъекта, а мир как вещь — в систему явлений или аффектов субъекта и принятых на веру деиствительностеи, абсолютное же как предмет и абсолютный объект разума — в абсолютное потустороннее разумного познания;

и эта метафизика субъективности, в то время как остальные ее формообразования в этой сфере нельзя даже перечислить, прошла полный цикл своих форм в философии Канта, Якоби и Фихте, и, следовательно, то, что нужно причислить к стороне образования, собственно, полагание абсолютным единичных измерений тотальности и разработку каждой из них до системы, полностью изложено, и тем самым образование закончено, таким образом этим непосредственно положена внешняя возможность того, чтобы истинная философия, возникая из этого образования и уничтожая абсолютность его конечностей, в то же время выдвинула себя во всем своем, подчиненном тотальности богатстве как завершенное явление, — так богатое явление философии обусловлено полнотой образования и эта полнота пройдена.

Однако непосредственная взаимосвязь этих философских образований с философией — взаимосвязь, которой философия Якоби лишена больше всего, — и их положительное, истинное, но подчиненное место в ней становится ясной из того, что раскрылось в отношении этих философских учений к бесконечному, которое есть их принцип, превращенный в абсолютное и посредством этого отягощенный противоположностью к конечности;

поскольку в них мышление познается как бесконечность и отрицательная сторона абсолютного, которая есть чистое уничтожение противоположности или конечности, но в то же время и источник вечного движения или конечности, которая бесконечна, т. е. вечно уничтожает себя, из какового ничто и чистой ночи бесконечности как из таинственной бездны, которая есть ее место рождения, восстает истина.

Так как для познания это отрицательное значение абсолютного, или бесконечность, обусловлено положительной идеей, что бытие просто не вне бесконечного, Я, мышления, но оба суть одно, то отчасти в отношении этих учений стоило воздержаться лишь от того, чтобы бесконечность, Я, вновь, как это происходило в них, вместо того чтобы непосредственно перекинуться в положительное абсолютной идеи, зафиксировало себя в этом пункте и стало субъективностью, посредством чего оно вновь впало бы в старую противоположность и во всю конечность рефлексии, которую она сама до того уничтожила;

отчасти, однако, бесконечность и мышление, фиксирующее себя в качестве Я и субъекта и так получающее объект или конечное в противоположность себе, следовательно, с этой стороны находится с ним на одной и той же ступени, с другой стороны, поскольку его внутренний характер есть отрицание, безразличие, ближе к абсолютному, чем конечное, так что и философия бесконечности ближе к философии абсолютного, чем философия конечного.

Однако чистое понятие, или бесконечность, как бездна ничто, в которую погружается все бытие, должно обозначить бесконечную боль, которая прежде в образовании была лишь исторической и в качестве чувства, на котором покоится религия нового времени, чувства — «Сам Бог мертв», того, которое было высказано как будто лишь эмпирически, словами Паскаля:

«la nature est telle qu'elle marque partout un Dieu perdu et dans l'homme et hors de l'homme», — обозначить чисто как момент, но и не более чем как момент высшей идеи, и таким образом тому, что было, пожалуй, или моральным предписанием самопожертвования эмпирического существа, или понятием формальной абстракции, дать философское существование и, следовательно, восстановить для философии идею абсолютной свободы и тем самым — абсолютное страдание, или спекулятивную страстную пятницу, бывшую лишь исторически, и ее саму — во всей истине и жестокости ее безбожности;

лишь из этой жестокости, потому что безоблачность, беспочвенность и единичность догматических философских учений должна исчезнуть, может и должна воскреснуть во всей своей серьезности и из своей глубочайшей основы, одновременно всеохватной, и в светлейшей свободе своего облика высшая тотальность.
ЗАКЛЮЧЕНИЕ
В совокупности рассмотренные нами философские течения таким образом превратили догматизм бытия в догматизм мышления, а метафизику объективности — в метафизику субъективности. Таким образом, в ходе всей этой философской революции старый догматизм и метафизика рефлексии на первый взгляд просто приобрели оттенок интраспективности, соответствующий последней культурной моде. Душа как вещь превращается в Эго, душа как практический разум — в абсолютность личности и уникальность субъекта. Мир как вещь превращается в систему явлений или аффектов субъекта, а также в действительность, в которую верят, в то время как Абсолют как [собственная] материя и абсолютный объект Разума превращается в нечто, находящееся абсолютно за пределами рационального познания. Эта метафизика субъективности прошла полный цикл своих форм в философии Канта, Якоби и Фихте. Другие формы, которые принимала эта метафизика, не учитываются даже в этой субъективной сфере. Таким образом, метафизика субъективности полностью описала [внутренние этапы] процесса формирования культуры; поскольку этот процесс формирования заключается в установлении абсолютности каждого из [двух] отдельных измерений [бытия и мышления, объекта и субъекта и т. д.] целого и превращении каждого из них в систему. Метафизика субъективности завершила этот культурный процесс. Таким образом, непосредственно возникает внешняя возможность того, что истинная философия должна возникнуть из этой [завершённой] культуры, свести на нет абсолютность её ограниченности и предстать сразу как совершенный облик, со всем своим богатством, подчинённым целому. Ибо подобно тому, как совершенство изящных искусств обусловлено совершенством механических навыков, так и появление философии во всём её богатстве обусловлено завершенностью процесса формирования культуры, и эта завершенность теперь достигнута.

Существует прямая связь (Zusammenhang) между этими различными философскими течениями и [единой истинной] философией, хотя в случае с Якоби эта связь наиболее несовершенна. Они занимают своё позитивное, подлинное, хотя и подчинённое, место в истинной философии.

Это ясно из результатов [нашего обсуждения] бесконечности в этих философских течениях. Они превращают бесконечность в абсолютный принцип, так что она становится заражённой своим противостоянием конечности. Ведь они признают, что мышление — это бесконечность, отрицательная сторона Абсолюта. Бесконечность — это чистое аннулирование антитезиса или конечности; но в то же время она является источником вечного движения, источником той конечности, которая бесконечна, потому что она вечно аннулирует саму себя. Из этого небытия и чистой ночи бесконечности, как из тайной бездны, где она зародилась, истина поднимается вверх.

В [подлинно философском] познании бесконечность как это негативное значение Абсолюта обусловлена позитивной идеей о том, что бытие — это строго говоря, ничто вне бесконечного или вне Эго и мысли. Бытие и мысль едины. Но, с одной стороны, эти философии рефлексии не могут не фиксировать бесконечность, Эго и не превращать их в субъективность вместо того, чтобы позволить им напрямую погрузиться в позитивность абсолютной Идеи. Таким образом, бесконечность снова впала в старую антитезу и во всю конечность рефлексии, которую она ранее аннулировала. Но, с другой стороны, философия бесконечности ближе к философии Абсолюта, чем философия конечного. Хотя бесконечность или мысль строго трактуются как Эго и субъект и в этой перспективе должны занимать то же место, что и объект или конечное, которое они противопоставляют себе, существует и другая перспектива, в которой бесконечность ближе к Абсолюту, чем конечное, поскольку внутренний характер бесконечности — это отрицание или безразличие.

Но чистое понятие или бесконечность как бездна небытия, в которой поглощается всё сущее, должна означать бесконечное горе [конечного] исключительно как момент высшей Идеи и не более того. Раньше бесконечное горе существовало только исторически, в процессе формирования культуры. Оно существовало как ощущение того, что «Сам Бог мёртв», на котором зиждется религия Нового времени; то же самое ощущение, которое Паскаль выразил, так сказать, в чисто эмпирической форме: «la nature est telle qu’elle marque partout un Dieu perdu et dans l’homme et hors de l’homme». [Природа такова, что она означает повсюду утраченного Бога как внутри человека, так и вне его.] Отмечая это чувство как момент высшей Идеи, чистое понятие должно придать философское существование тому, что раньше было либо моральным предписанием, согласно которому мы должны пожертвовать эмпирическим бытием (Wesen), либо понятием формальной абстракции [например, категорическим императивом].

Таким образом, философия должна вновь утвердить идею абсолютной свободы, а вместе с ней и абсолютную Страсть, умозрительную Страстную пятницу вместо исторической Страстной пятницы. Страстная пятница должна быть умозрительно восстановлена во всей правде и суровости своей богооставленности. Поскольку [более] безмятежный, менее обоснованный и более индивидуальный стиль догматических философий и естественных религий должен исчезнуть, высшая целостность может и должна возродиться исключительно из этого сурового осознания утраты, охватывающего всё и восходящего во всей своей искренности и из самой глубокой основы к самой безмятежной свободе своей формы.